Книга До сих пор - Шмуэль Агнон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда она отошла и я убедился, что она больше уже не обернется, я закурил свою последнюю сигарету и выбросил пустую пачку. Мимо шел человек, судя по походке – саксонец, ведя за руку маленькую девочку. В другой руке у него дымился окурок. Он спросил, где тут почта, и я сказал ему: «Идемте со мной, я тоже иду туда». Услышав от Хильдегард о продуктовой посылке, я решил черкнуть несколько слов Малке, а поскольку у меня не было комнаты, где бы я мог присесть за стол и написать эти несколько слов, я надумал использовать для этого столик на почте. По дороге мой спутник рассказал мне, что сам он из Лейпцига, работает в литейном цеху типографии, занимается отливкой шрифтов, а в Берлин ему довелось поехать из-за дочурки – жена, видишь, надумала отдать ее на время сестре своей в Панков, в берлинский пригород, у сестры там трактир, так пусть, мол, малышка нарастит мясо на свои косточки, а то прямо высохла вся из-за плохого питания, а попробуй не высохни, когда эти, в лейпцигской мэрии, кормят людей вместо жира каким-то эрзацем, говорят, будто из овощей, да только если поклянется человек, что не из овощей, так тоже язык у него не отсохнет. Недаром у них в Лейпциге это варево называют «салом Гинденбурга». Говорят, этим варевом натирают короны на королевских статуях, чтоб лучше блестели. Ну совсем стало нечего есть в нашем Лейпциге, а у тетки в Панкове еды до отвала, потому что она исхитрилась всех чиновников из тамошнего продовольственного отдела обвести вокруг пальца и теперь получает от них продуктовые карточки в любом количестве, а вот поди ж ты – тоскует дочка там по Лейпцигу и ничего не ест от тоски, вот и приходится забирать ее обратно в Лейпциг. Он вчера как раз приехал из Лейпцига, чтобы забрать дочку у тетки и отвезти домой в Лейпциг, и уже спросил на вокзале, когда у них обратный поезд в Лейпциг, так что завтра утречком они с дочкой должны этим поездом вернуться домой в Лейпциг, хотя ему-то самому, понятное дело, хотелось бы еще денек провести в Берлине, потому что он никогда еще не был в Берлине и раз уж выпала оказия побывать в Берлине, хотелось бы посмотреть все, что у них в Берлине стоит посмотреть приезжему человеку. Но он ведь себе не хозяин, простой работяга он, зависит от хозяев. И если бы просто от хозяев – тогда можно было бы и ослушаться, все мы от кого-то зависим, а все равно нет-нет и делаем по-своему, да вот в чем дело-то: старший над ним сейчас – сам из бывших работяг, только пролез, видишь, наверх, в мастера, воспользовался, что ихнего мастера забрали на войну, вот его и поставили вместо того мастера, свинью эту собачью или свинячью суку, как ни назови, не ошибешься. Теперь этот сучья свинья всем показывает свою власть, с кем раньше был наравне, и что у него ни попросишь, у него на все один ответ – нельзя, и точка, вот и ему не хотел дать разрешения поехать за дочкой, и так бы и не дал, если бы ему не шепнули умные люди, мол, какая тебе разница, не ты же за его билет платишь, пусть свои тратит, – а все равно только на один день и дал разрешение, а тут получилось так, что не выходит двумя поездами в один день съездить туда и обратно, из Лейпцига в Берлин и из Берлина в Лейпциг. Вот смотри ты: растет человек в чинах и злобность его растет вместе с ним. Даже на один день разрешение дал сквозь зубы, а тут случилась задержка на два дня, будто специально, чтобы эта свинская сука могла открыть на человека свою пасть, и наброситься на него, и изругать, и из зарплаты вычесть, вот и нужно теперь искать почту, отбить ему телеграмму, чтобы не сказал потом, что ты, мол, самовольно день себе добавил, не спросясь начальства. А вот и почта…
– Нет, это не почта, – сказала девочка.
– Почему не почта?
– А потому, что наша почта в сто и в сто и еще в сто раз больше, – ответила девочка.
– Ну, уж не в сто, – сказал отец. – Нет такого дома в мире, чтобы был в сто раз больше этого.
– А вот есть! Наша почта в сто миллионов раз больше, – настаивала девочка.
– Упрямица ты, – укоризненно сказал ей отец. – Говорят тебе, нет на свете дома, который в сто раз больше этого, а ты говоришь – в сто миллионов. Ты даже не знаешь, что это – миллион.
– Ты сам не знаешь, – сказала девочка. – Вот скажи мне, почему тетин негр длиннее тетиной кровати?
– Не говори глупости! – рассердился отец. – Оставь меня в покое, мне нужно написать телеграмму.
Я распрощался с ними, купил открытку и сел писать Малке. Мне представилось, как она сидит там одиноко в пустом доме и ждет мужа и сына, ушедших на войну. И эта печальная картина вернула меня к той дурной вести, которую я услышал часом раньше, – о погибшем на войне сыне Миттеля. Мне припомнилось, как я оказался в доме Миттеля как раз в тот день, когда его сын отправлялся добровольцем на фронт, и как печален был тогда сам Миттель, и с какой гордостью его жена смотрела на сына, который вызвался защищать отечество. В тот день Миттель рассказал мне такую историю. У Хешла Шора, издателя галицийского ежегодника Хе-халуц[50], был единственный сын, который жил в Париже и вот-вот должен был получить должность лектора в Сорбонне. Сидел Хешл с женой за обеденным столом, глянул в окно и увидел, что к их дому идет почтальон. Он сказал жене: «Несут нам добрую весть – наш сын принят в Сорбонну». Бросился навстречу почтальону, а тот протянул ему депешу. Он открыл депешу и прочел – сын его погиб. Он вытер губы и сказал: «Хороший был у меня парень, эх хороший был парень, жаль, что умер». И тут же вернулся за стол, к своей еде. С того дня и до самой своей смерти он не менял больше еду и не менял на себе одежду. Каждый день ел ту же пищу, которую ел, когда пришла к нему весть о смерти сына, и каждый день надевал ту же одежду, которую носил в тот день.
Я купил еще одну открытку и написал Миттелю несколько слов соболезнования. Через несколько дней я получил от него письмо, в котором он сообщал мне подробности гибели сына, а на полях приписал: «Открою тебе по секрету, что написал мне некий немецкий ученый муж, слава и гордость немецкой науки. У него тоже сын погиб на фронте, и, когда я выразил ему соболезнование, он мне ответил: за эту войну нам следует благодарить господина немецкого учителя, который вбил в головы своих учеников безумную мысль, будто они являются наследниками Древней Греции и Древнего Рима».
Нашел я себе комнату. Или точнее, она меня нашла – не иначе как поиздеваться надо мною и приумножить мои страдания. С виду комната хороша. И мебель в ней хороша. И хозяева – люди спокойные и порядочные. И два окна есть в комнате. Вот только под одним окном – мясная лавка с ее ароматами, а под другим – остановка трамваев, которые один за другим приближаются с грохотом к моему дому, и по мере их приближения грохот этот нарастает так, что начинают трястись все вещи в комнате, а пуще всех вещей начинаю трястись я сам. Потом приходит ночь, большинство трамваев засыпает, и тогда беда моя разевает пасть в самом доме. Домохозяин арендует кинотеатр в Халлензее и по вечерам отправляется туда с женой, присматривать, как у них идут дела в этом кинотеатре, засиживаются там за полночь, а когда возвращаются, то превращают ночь в день: едят, и пьют, и во весь голос обсуждают свои дела, и шумно спорят, какие фильмы привлекательны для публики и какие следует заказать. И поскольку, недоспав ночью, они потом поздно просыпаются днем, я все утро боюсь помешать их сну и поэтому не решаюсь шевельнуть ни рукой, ни ногой. Будто меня связали канатами.