Книга Дж. - Джон Берджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его руки, противодействующие земному притяжению на всех тех – даже самых малых – частях ее тела, вес которых для нее ощутим, создали еще один эффект. В тяжести каждой из частей ее тела возникла сила влечения, притягивающая – не постоянно, а прерывистыми толчками – к нему, к большей массе его тела (ощущение было сравнимо с отчетливой тяжестью грудей, но его размах шире и глубже).
Она начала повторять его имя.
Любая попытка исчерпывающе описать все ее ощущения будет нелепой. Испытываемые ею чувства стали центром ее жизни; все, чем она была прежде, окружало теперешние переживания, как берега окружают озеро. Все, чем она была прежде, превратилось в песок и отодвинулось на границу нынешних ощущений, скрылось под ними, будто под водой, и стало невидимым, загадочным дном озера. Для того чтобы выразить ее ощущения, необходимо воссоздать для нас ее неповторимый язык. А это невозможно. Хотя в нашем распоряжении имеются все выразительные средства литературного языка, нам все равно не получить доступа к ее переживаниям. На мгновение осознать ее ощущения возможно, только лишь овладев ею, полюбив ее. Почему мне хочется с исчерпывающей точностью описать ее переживания, если я четко понимаю невозможность этого? Потому что я ее люблю. Я люблю тебя, Леони. Ты прекрасна. Ты нежна. Ты чувствуешь боль и наслаждение. Ты крошечная, и я беру тебя в ладонь. Ты огромна, как небо, под которым я живу. Это сказал он.
Он усадил ее на кровать и отошел к двери. Она протянула к нему руки.
– Нет, – возразил он. – Не как пьяные крестьяне.
Внезапная грубость его слов не обидела и не удивила ее; она просто ждала, что он сделает дальше.
Он попросил ее раздеться. Она замешкалась – не потому, что не хотела, а потому, что не знала, как раздеваться под его взглядом. Он начал снимать с себя одежду. Леони расстегнула пуговицы на манжетах и остановилась. Обнаженный, он стоял у противоположной стены. Леони часто убирала его номер. Он стоял в нем, нагой. Она вспомнила прошлое. Вспомнила, как стирала занавески, которые он задернул, и опустила голову.
Леони, посмотри: он тебя видит. Взгляни, как он тебя видит. Тебя видят такой, какая ты есть. Когда ты родилась, еще не открыв круглый сморщенный ротик и не закричав, тебя увидели впервые – но не как тебя, а как противоположность мальчику. Посмотрели на складочку внизу розового мокрого животика, и только потом взглянули в твои раскрытые глаза. Ты – девочка, тебя назвали Леони. Посмотри, тебя окружает его взгляд. Он узнает тебя – так зеркало, в которое ты смотришься, отражает твой образ. Зеркало отражает; он узнает. Он стоит, нагой, и видит тебя. Ты наклоняешься вперед, снимаешь поношенную сорочку с дыркой под мышкой, а он видит, как – не совсем бесшумно – колышутся твои груди.
Твой образ покрывает всю поверхность его тела, будто вторая кожа.
Все твои облики окружают его пенис.
Ты себя так никогда не видела.
Он смотрит на тебя и узнает. Его узнавание не остановить. Оно сжигает все, что узнает, и в свете этого огня узнает больше и больше, до тех пор, пока не разгорается так ярко, что узнает знакомые черты в том, с чем никогда не встречалось.
Он никогда не видел тебя обнаженной, и вот ты нага.
Говорят, что моя манера письма перегружена метафорами и сравнениями: все не такое, как есть, а похоже на что-то еще. Это правда. Почему это происходит? Все, что я воспринимаю или представляю, поражает меня своими особенностями. Качества, роднящие предмет с другими (листья, ствол, ветви – если речь идет о дереве; руки, ноги, глаза, волосы – если речь идет о человеке), кажутся мне несущественными. Меня изумляет необычность каждого события, и с этим связаны мои писательские затруднения – или для меня невозможно быть писателем. Как передать необычность? Проще всего показать необычность через развитие. К примеру, чтобы убедить читателя в необычности переживаний Леони, следует рассказать, что произошло, когда Эдуард узнал об измене невесты. В этом случае необычность события можно объяснить причинно-следственными связями. Но я не ощущаю течения времени. Воспринимаемые мною отношения между объектами – включая случайные и исторические связи – формируют в моем мозгу сложный синхроничный узор. Я вижу пространства там, где другие видят главы, поэтому вынужден прибегать к такому способу описания событий, который отыскивает координаты в масштабах пространства, а не в последовательности времени. Я пишу в манере геометра. Пространственные координаты я устанавливаю, сравнивая аспекты с помощью метафор. Я не желаю попадать в плен имен, полагая, что сущность предмета заключена в его названии. В постели они не были пленниками.
С дороги через Кульмский перевал Шавезу приветственно машут люди. Среди них Кристьенс и Луиджи Бардзини. Через несколько часов «Коррьере делла Сера» напечатает отчет о событиях.
«Мы замираем, переполненные волнующим чувством. Мы оцепенели. Глаза сияют, сердца стучат, души заворожены величием и красотой происходящего. Об этом не забудут даже через тысячу лет.
Чуть позже мы садимся в машину, к нам присоединяются Кристьенс и два офицера швейцарской полиции. Мы уезжаем, переглядываемся. Глаза у всех покраснели, швейцарцы смаргивают слезы, бормочут по-немецки: “Mein Gott, Боже мой!” Аэроплан приближается к долине Круммбах, где всего два часа назад завывал ветер и сверкали молнии. Самолет летит над полями у богадельни. Похоже, он теряет высоту.
– Он идет на посадку! – кричим мы. – Вон он! Заходит на посадку.
Понятно, что авиатора терзают сомнения. Может быть, он хотел приземлиться, но в последний момент передумал и решил, что справится с ветром…»
В то время пилоты летали по видимым ориентирам на местности; вдобавок они знали, где можно приземлиться и получить необходимую помощь. Годом ранее «Блерио» совершал перелет через Ла-Манш, и его полет сопровождал французский миноносец. На десять минут авиатор потерял корабль из виду и позже говорил, что чувствовал себя затерянным в морском просторе. Шавез первым из авиаторов сознательно скрылся из поля зрения наблюдателей.
Холод окружает его стенами тюремной камеры, пробирается внутрь. Правая щека и бок обледенели – на них беспрестанно, неутомимо напирает стена ветра, того самого, который Шавез так дерзко недооценил каких-то двадцать минут назад. Дерзость теперь кажется не ошибкой, а преступлением. Первородный грех – попытка объяснить его жизнь, неразрывно связанную с полетом. Напротив стены ветра высится стена из снега и скал.
Слева от него – Монте-Леоне. Снег, белеющий на солнце, и подчеркивает присутствие горы, и скрывает его.
На этой белизне не останется ни пятнышка.
Шавез пытается прорваться сквозь стену ветра. При повороте направо рев мотора «Гном» становится громче, потому что ветер задувает звук в кабину, но аэроплан зависает в воздухе. Он снижается, хотя ему надо подняться, чтобы пролететь над перевалом Моншера. Набирать высоту страшно – наверху ветер сильнее, чем здесь, и дует одновременно со всех сторон. Плохо, когда аэроплан ныряет, но еще хуже, когда его ветром уносит вверх. Ноги в ботинках судорожно дергаются, упираются в пол над мотором; полотно на поверхности крыльев странно вздувается, словно ветер уже проделал дыры снизу.