Книга Пенелопа - Гоар Маркосян-Каспер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, переход на армянский Пенелопе не грозил, но даже если б и грозил, она все равно не стала б, как многие, сокрушаться и сетовать на коварство властей или тем паче недомыслие родителей, взрастивших ее в стихии чужого языка, она ни капельки не жалела, что стараниями Клары оказалась в состоянии поглотить множество книг, которыми были уставлены бесчисленные, во всяком случае, несчитанные книжные полки, занимавшие в квартире каждый свободный кусок стены, способный на себе такую полку уместить. Ибо папа Генрих был великим книголюбом, и если видимая, так сказать, солнечная, сторона его жизни красовалась на сцене под софитами, то теневая выражалась в беготне по книжным магазинам и поисках контактов с продавцами и завмагами, вследствие чего он почти ежедневно возвращался домой нагруженный разнообразными томиками, до отказа наполненными литературой во всем ее диапазоне — от философии до детективов. Эту сторону он старался софитам не подставлять, ведь даже самые ярые любители софитов (философиты, надо полагать?) считают нужным утаивать от них некоторые укромные местечки и не совсем гладкие поверхности, а о Генриховых неровностях, впадинах и выпуклостях и говорить нечего — они подлежали безоговорочному сокрытию, поскольку ни одна женщина на свете не относится философски к тому, что считает лишней тратой денег. Правда, представления об этом лишнем весьма разнятся. Клара относила к лишним тратам покупку книг; если угодно, не просто к лишним тратам, а к расточительству, даже мотовству. Конечно, исходила она при этом не только из потребностей своего семейства, но и размеров денежного содержания, выделяемого народным государством на нужды всяких баритонов и теноров, ибо в стране, где искусство принадлежало народу целиком и полностью, вплоть до оперы, что подчеркивалось наличием множества оперных театров, больших и малых (принадлежало в равной степени, хотя, как известно, и среди равных бывают более равные и менее равные, и опера, надо признать, относилась к тем, которые более, и оплачивалась соответственно лучше, чем какая-то драма), никакое выведение трелей не могло, естественно, по значимости конкурировать со сверлением стальных деталей или вырубанием каменного угля. Собственно, это логично, ведь не народ принадлежал искусству, а искусство народу, потому и народ получал больше, а искусство меньше. И хотя Клара сама поглощала чтиво — главным образом детективы — не хуже любого полиглота и, заглотнув очередную порцию, тут же жалобным голосом возвещала об отсутствии духовной пищи, она, видимо, полагала, что в стране победившего пролетариата книги должны спускаться с небес, где их бесплатно печатают и подвязывают невидимые крылья, потому бедный Генрих, приходя домой, частенько оставлял свой книжный груз в почтовом ящике, дабы позднее, улучив удобный момент, спуститься за ним и затем прокрасться в квартиру на цыпочках, наподобие воришки, только с обратным знаком. Так что, невзирая на Кларины инсинуации, библиотека разрасталась, постепенно покрывая стены почти сплошным ковром, и была по преимуществу русской. В смысле языка, а не литературы. То есть русская литература занимала, конечно, приличествующее ей место, являясь тем не менее лишь частью мировой. А мировая была представлена в русских переводах, поскольку папа Генрих справедливо оценивал русские переводы выше армянских, да и нет армянских в таком количестве, где их взять. Потому и по-русски читали не только Пенелопа с Анук, но и Генрих с Кларой, последняя в чтении детективов поднаторела настолько, что одолевала по роману в день, создавая тем самым неодолимые для папы Генриха трудности, ибо в советское время доставать по детективу в день было чистейшей утопией, а в постсоветское утопией стала возможность таковые оплачивать. Надо заметить, что при всем при том, дочитав практически любой остросюжетный том, Клара неизменно с пренебрежением восклицала:
— Фи, бредятина! Забирайте.
И небрежно бросала забракованную книгу на кровать или на стол, откуда ее поспешно хватал первый или последний в очереди, кто успеет, так как за детективами в доме всегда была очередь, но очередь сугубо армянская, когда все в ней стоящие или состоящие только и думают, как пролезть без очереди, обойти — умом ли, хитростью или силой — тех, кто впереди, и, естественно, не пропустить того, кто сзади. Кларе, однако, как льготнице, книга всегда доставалась первой, независимо от места в очереди. Справедливости ради следует добавить, что Клара читала отнюдь не только детективы. Она обожала еще книжки про войну, с удовольствием перечитывала Симонова или Быкова, но иностранная жизнь и всякие «их нравы» не интересовали ее напрочь, если, конечно, не были скреплены надежным цементом преступления. А триста шестьдесят пять добротных, крепко сколоченных преступлений в год — это та еще норма. И та еще сумма! Поэтому Клара периодически перечитывала криминальную часть домашней библиотеки, раза эдак три-четыре в год, ведь, как известно, главное достоинство детектива заключается в том, что он улетучивается из памяти так же быстро, как синильная кислота с места неудавшегося убийства (неудавшегося, потому что синильная кислота чрезмерно летуча и испаряется раньше, чем прикончит жертву). Кроме того, детективы шли к Кларе по всем возможным каналам, их приносили знакомые, родственники, соседи, сотрудницы — во всяком случае, те из них, которые умели читать, друзья и подруги дочерей, меньше Анук, больше Пенелопы. Пенелопа и сама была отнюдь не прочь, потягивая чаек, вникнуть в перипетии какого-нибудь жуткого злодеяния и постепенно изучила жанр досконально, пропустив через себя множество романов, повестей и рассказов, написанных весьма пестрой компанией, от Агаты Кристи до Чейза и от французов до кенийцев. Особенно она любила Конан Дойла (или Шерлока Холмса, как вам больше нравится), совместно с матерью они зачитали дойловские тома до того состояния, когда с книги, словно с предназначенного для толмы капустного кочана с вырезанной кочерыжкой, начинают спадать листы. При этом в отличие от матери, которая с одинаковым упоением читала про комиссара Мегрэ и про какого-нибудь припершегося с холода или жара занудного шпиона, Пенелопа уделяла внимание лишь чистой уголовщине. Интеллектуальным олухам, вонзающим в ягодицу незнакомого человека смоченную кураре вязальную спицу, дабы отсрочить или, наоборот, приблизить полное и окончательное торжество коммунизма (капитализма) во всем мире, она безоговорочно предпочитала нормальных убийц со здоровой неидеологизированной психикой, кромсающих на мелкие куски неверных жен или травящих вульгарным крысиным ядом богатых дядюшек единственно с целью обеспечить себе лично комфортное существование. Комфортное существование — это да. Газ, свет, горячая вода, творог со сметаной по утрам и ананасный йогурт на сон грядущий. В промежутке рассеянный образ жизни, прогулки в Булонский лес на автомобиле марки «Альфа-Ромео», вечерние платья, рауты и коктейли-парти — партийные коктейли, учитывая новые реалии, многопартийные коктейли, еще лучше много партийных коктейлей, светские беседы за чашкой кофе «Каппучино», шампанское и бланманже… Что такое бланманже? Манже — значит, что-то съедобное. Может, мы это и ели, только не ведали, что мы манже блан. Была-манже или не была-манже? Умная мысля приходит опосля, как говаривала одна из подружек Анук, веселая толстушка, болтушка и хохотушка, переводя на свой лад французское выражение l’esprit d’escalier. Вот она знает толк во всяких бланманже, консоме и кок о’венах. Хотя консоме — это всего лишь бульон, а подружка Анук предпочитает вонзать свои острые белые зубки во что-то более основательное, в антрекот, например. Или бифштекс, ромштекс, эскалоп, лангет, телячью вырезку по-провансальски, духовую говядину… тьфу, Пенелопа, неужели ты опять проголодалась? Ну и обжора ты! Хватит думать о еде, погляди на себя в зеркало, полюбуйся своими ляжками, скоро на них даже джинсы трубой не налезут… «Да, но от мяса не полнеют», — возразила себе Пенелопа, однако та, которой она возражала, только презрительно фыркнула. Отчего же тогда толстушка подружка Анук? Не от баклажан же. И не от бланманже же. А вот и от бланманже! Ну не знаю я, что это за штука, не знаю, но оно высококалорийно, факт (факт печален и суров, как они с Анук говорили в детстве)… Кстати, у подружки Анук как раз есть богатый… нет, не дядюшка, хотя дядюшка у нее тоже имеется и опять-таки не бедствует, только травить его нет резона, поскольку у него полно детей, и племянникам не светит… но сейчас речь о папе, у подружки есть папа, денежный мешок или, вернее, мешок с драгоценностями, которые он, как все благоразумные люди, покупал в хорошие времена, дабы продавать в плохие, так этот папочка переел на своем веку не одну тысячу сих непонятных бланманже — на десерт после маринованной осетрины, шашлычков из свежезарезанного барашка, молочного поросенка… о господи! Что ж такое! Ешь, не ешь — все равно в голове одна еда. Говорят, это оттого, что не хватает незаменимых аминокислот. А также витаминов, белков, углеводов, жиров, солей… Самое обидное, что от отсутствия их толстеешь не меньше, чем от присутствия. К черту! Чтобы отвлечься, Пенелопа вернулась мыслями или, выражаясь точнее, развернула свои мысли на сто восемьдесят градусов, чему они, ржавые и несмазанные, сопротивлялись всеми сочленениями, посему ей пришлось крепко вцепиться в ручки нескладного, похожего на старую тачку сооружения из кое-как склепанных кусков фраз и случайных слов и, налегая изо всех сил, перекрутиться с ним вместе вокруг оси, проходящей через единственное, давно утратившее способность вращаться колесо. Операция оказалась непростой, но в результате она все же вернулась мыслями к приходящим соседкам, без сомнения, все еще продолжавшим на лестничной площадке дискуссию о месте мужчины в жизни женщины. Или наоборот, это дела не меняет. Пенелопа скорее склонялась к позиции Риммы-Розы. Имейся у нее самой муж — а если честно, принципиальной противницей брака она вовсе не была; отмахиваясь от разговоров на тему замужества, она не отрицала его возможность изначально, если угодно, она отвергала не замужество как таковое, а замужество вообще, ведь известно, что даже не простое, а квалифицированное большинство женщин мечтает о браке вообще, если не с кем попало, так и не с одним-единственным и неповторимым, а всего лишь с особью мужского пола, отвечающей определенным параметрам, любым мужчиной из математического множества, охватывающего достаточно широкое поле от и до; что касается Пенелопы, она признавала брак как союз не с абстрактным мужчиной, а с кем-то, замене не подлежащим, — так вот, случись ей выйти замуж… нет, конечно, жить со свекровью ей не улыбалось, но и тащить мужа к себе в дом, где Клара пустила бы в ход все свои немузыкальные способности, чтобы заставить зятя танцевать под ее дудку танец неизвестного содержания, подобно завороженной кобре, — это увольте. Нам затюканные подкаблучники без надобности. И придется, видимо, разделить точку зрения Риммы-Розы. Так? Или не так? Погоди, Пенелопа, погоди, — сказала себе незамужняя тезка жены античного путешественника, удивленная неожиданным совпадением своих передовых взглядов с установками столь типичной наседки, как Римма-Роза, — а ты действительно так думаешь? Или это плачевный результат армянского воспитания? Живешь себе, никого не слушаешь, отбиваешься от явных атак неугомонных блюстителей (блюстительниц) традиций, а тем временем всякие нормы, правила и прочая подобная гнусь носятся в воздухе, как гнус, и исподтишка жалят: бзз — и в кровь впрыскивается легкий такой ядик, вроде чуть-чуть, всего ничего, но потом добавляется еще, еще, еще… стоп, Пенелопа, яд уже где-то был, ты опять повторяешься, пусть будет отрава. Отрава, отравы, о травы! Гнусный гнус, гнусавящий свое бзз над отравленными травами… Интересно, как будет звучать бзз, если его прогнусавить? Как нзз? Или бнз? Почти брынза. Хорошая брынза с хрустящим лавашем и пучочком тархуна… О боже! Пенелопа, детка, твоя одиссея — почему одиссея, а не пенелопонея? — твоя пенелопонея завела тебя неведомо куда, то есть, напротив, ведомо куда, прощай, античность, адье, гомерический смех, тебя сменил раблезианский аппетит, а ты, несчастная обжора, объедала, уплетательница и гурманка, ты уже не Пенелопа, ты Гаргантюа, а то и Пантагрюэль. Пантатюа Гаргантюэль. А теперь вспомни, куда идешь, камо грядеши, и утрать надежду на восполнение дефицита аминокислот, белков, углеводов и прочих отсутствующих компонентов. В католической стране ты еще могла б рассчитывать на кусочек просфоры, но армянские священники, увы, паству не кормят. Даже телом Христовым. Или кормят? Пенелопа попыталась припомнить, но тщетно. Да и как можно припомнить то, о чем понятия не имеешь? Припомнить можно, например, эпизодик в Польше — хотя и тут с терминологией нелады, ведь для того, чтоб вспомнить, надо предварительно забыть, а вышеупомянутый эпизодик почему-то отложился в памяти Пенелопы с необычайной ясностью. Поездка та была по комсомольской путевке; называя ее таким образом, имели в виду, наверно, спартанские — почти как на строительстве Комсомольска-на-Амуре — условия. Комнаты (если не деревянные сарайчики) на четверых (если не восьмерых), железные койки и никакой горячей воды — не считая той, которую выдавали за суп. Так вот, небольшой компанией — кто в той компании был, Пенелопа, естественно, давно позабыла — прогуливаясь по Варшаве, они случайно попали в некую церковь прямо к концу богослужения, когда прихожане выстроились на коленях за низеньким барьерчиком, и священник, неторопливо переходя от одного к другому, стал вкладывать каждому в рот кусочек чего-то. Двое-трое любопытных из компании (конечно, не Пенелопа, Пенелопа куснула бы незнакомый предмет лишь в случае, если б предмет этот при ней вынули пинцетом из стерилизатора, да и то сомнительно) немедленно туда сунулись — разве советский человек пропустит хоть какую, тем паче бесплатную, раздачу? — а потом все вместе рассматривали добычу: почти прозрачные малюсенькие квадратики, похожие на сдавленный и высушенный хлебный мякиш… Вот, пожалуйста, что засело в памяти, — сама церковь, наверняка готика, забылась, а этот дурацкий мякиш… Вообще от так называемых туристических поездок в памяти остается какая-то каша, неумело сваренная, с комками, местами несоленая, скачешь ведь галопом из города в город, тут деталь выхватишь, там другую, в итоге при слове «Польша» перед глазами вместо архитектурных памятников или пейзажей возникает туалетная комната общежития в Познани, где после трех или четырех безводных дней девочки группы, полураздетые, яростно мыли под кранами кто волосы, кто ноги, или нелепая стриптизерка по имени Жизель с торчащими косичками и голубыми бантиками в Торуни, прелестном городке, бесспорно заслуживавшем лучших о себе воспоминаний. Путаница, сумбур, очереди в столовых. И грохот. В автобусе, на котором группу возили по экскурсионным маршрутам («…на этом вот самом месте когда-то стояла позднее сгоревшая гостиница, где Маркс и Энгельс обсуждали…» пардон, это было уже в Германии), постоянно грохотала якобы музыка, от нее не только трещала голова, но вибрировал даже пол под ногами. Пенелопа пыталась затыкать свои пене-лопавшиеся уши ватой, но толку не было никакого, моментами ей начинало казаться, что динамик у нее в черепе. Кончилось тем, что пене-лопнуло ее терпение; произошло это на концерте Сопотского фестиваля, который большинство комсомольствуюших путешественников считало гвоздем вояжа, во всяком случае, советских туристских групп там было как собак нерезаных (вот их бы и резали, чего собак поминать, безвинных, тихих животных). Зал стоял на вершине холма, и уже через пять минут после начала Пенелопе стало казаться, что холм подпрыгивает в такт реву или вою, обрушившемуся на, похоже, чрезвычайно довольных этим слушателей. Она почувствовала себя как больной с приступом мигрени в котловане, где забивают сваи под фундамент, и когда забивающая машина заходила прямо под ее задницей, она вскочила, помчалась к выходу и дальше, под гору. Только у подножия холма грохот стих настолько, чтоб появилась возможность различить мелодию и осознать, что там, наверху, поют песни… Ну и чертовщина приходит тебе в голову, Пенелопа, — чертовщина, чушь, чепуха, — нет чтоб вспомнить концерт в домике Шопена (так выражались советские гиды, на самом деле там солидное поместье с лесами и реками, чуть ли не горами), где играли вальсы… О!.. Пенелопа обожала шопеновские вальсы, особенно «Седьмой», и никогда не пропускала «Шопениану» в благодатные времена, когда та значилась в репертуаре родного оперного театра вкупе с еще парой-тройкой классических балетов (уж «Жизель» и «Дон-Кихот» всенепременно). Не пропускала она, впрочем, и иную классику, и не только классику, ибо любила балет и даже — если обратиться к самым истокам ее натуры — в детские годы мечтала стать балериной. Навертев вокруг пояса трехметровый отрез голубого капрона, с беспримерной отвагой извлеченный из материнских запасников, и стянув свои коротенькие кудряшки в малюсенький, но тугой балеринский узелок на макушке, она, подкараулив какой-нибудь концертик по радио из часто исполняемых в пору ее младых лет фрагментов «Жизели» или «Лебединого озера», а позднее просто заведя проигрыватель с выпрошенной у отца в подарок пластинкой, неутомимо и самозабвенно крутилась, прыгала, становилась в арабески и аттитюды и даже ковыляла на безжалостно терзаемых пальчиках ног, по странной случайности так и не сломав ни одного. Почему же, спросит неискушенный читатель, ее не отдали в хореографическое училище и не выучили на балерину? Спросит, сразу вообразив себе не раз виденный по телевизору балетный класс и очаровательных длинноногих, похожих на бабочек со скромно подобранными крылышками девчушек-танцовщиц. Но дело в том, что Клара, думая о балете, представляла себе совсем другое. Не то чтоб она не любила этот воздушно-романтический и обманчиво бестелесный вид искусства, напротив! Она и сама частенько в свободный от репетиций и оперных спектаклей вечерок меняла кулисы на зал, если на то пошло, она и была невольной зачинщицей Пенелопиной балетомании, так как водила ее, как и ее сестру, с собой в театр с почти младенческого возраста, благодаря чему девочки уже в раннем детстве распевали на разные голоса оперные арии вперемешку с мелодиями балетных вариаций, а то и танцевали на пару всякие па-де-де. Однако когда речь зашла о хореографическом училище, Клара буквально легла костьми. «Балерины? Несчастные, вечно голодные женщины, — неизменно парировала она слабые попытки Генриха поддержать упорную в своих устремлениях малолетнюю дочь, — уж тебе-то это отлично известно». (Этим «тебе-то» она убивала второго зайца, намекая мужу на его давнее увлечение некой юной танцовщицей, на что она в свое время самоотверженно закрыла глаза, почему и считала теперь себя вправе требовать непрестанной благодарности и неуклонного повиновения.) «Я не хочу, чтоб мой ребенок голодал до конца своих дней». «А я хочу! — визжала в ответ Пенелопа, плохо представляя себе, что значит голодать. — А я хочу!» «И потом, — добавляла Клара не вполне логично, — их сценическая жизнь так коротка! В сорок лет они уже отработанный пар. При любой другой профессии сорок лет — пора расцвета, а в балете это время угасания. Пенсия. Страшное дело. Ты еще молод и крепок, но никому не нужен, выброшен на помойку. Я не могу позволить, чтоб мою дочь в сорок лет выбросили на помойку». «А я могу! — вопила Пенелопа, сжимая маленькие кулачки и еще менее, чем голод, представляя себе, что такое помойка. — А я могу!» Скандалить она умела уже тогда, но до Клары ей было далеко, не хватало опыта, знания слабых мест противника, да и просто жизненной емкости легких, и ее тонкий ломкий крик не мог перекрыть трубный, хорошо поставленный и крепко опиравшийся на диафрагму голос Клары. И в итоге Клара настояла на своем. Пенелопа не могла ей этого простить больше двадцати лет, только в последние годы ей стала иногда закрадываться в голову крамольная мысль, что мать… не то чтоб была права, но имела, надо признать, достаточно веские резоны. Правда, пока Пенелопа была довольно далека от того, чтобы полностью с ней согласиться, но кто знает, может, к сорока годам?.. Как бы то ни было, свои балетные комплексы Пенелопе пришлось реализовать не на сцене, а в зале, тут Клара ей препятствий не чинила, наоборот, — и проникая на законном (в качестве актерского дитяти) основании в театр через артистический вход, в просторечии именуемый «комендатурой» (выражение, сохранившееся, видимо, с военизированных сталинских времен, когда если не под настоящее, то воображаемое ружье готовы были поставить как Мефистофеля с Риголетто, так и Альберта с Зигфридом), и усаживаясь на свободное место, а порой, при аншлагах, и на лестницу, Пенелопа изучила балетный репертуар родного театра досконально. Особенно она любила то, что на балетном жаргоне называют «чистой классикой», вершиной которой считала второй акт «Жизели». Когда на сцену высыпали воздушные создания в тюниках, у нее перехватывало горло, и если какой-нибудь циник или ерник принимался в антракте при подобострастном подхихикивании окружающих вышучивать древний сюжет, что, к сожалению, совсем не редкость в наши чересчур просвещенные времена, когда писатели, режиссеры, художники все сплошь обучены физиологии и считают своим неотъемлемым правом и даже долгом переносить воспоминания о школьно-дворовых уроках биологии на сцену, экран, картины, не говоря уже о бумаге, которая в их понимании, очевидно, мечтает об одном — превратиться из писчей в туалетную, Пенелопа с трудом удерживалась от того, чтоб вонзить свои длинные когти в отвратительно ухмыляющуюся рожу подобного шутника, а затем и в рожи его слушателей. Ибо второй акт «Жизели» волшебным образом превращал Пенелопу из иронической и остроумной, слегка разочарованной и вполне трезвой особы в экзальтированное и подверженное приступам романтических иллюзий существо. Впрочем, как ни странно, но именно в периоды своих романов она несколько отдалялась от балета, поскольку, к величайшему ее огорчению, ни Эдгар-Гарегин, ни Армен не были способны в достаточной мере разделить ее эстетические восторги. Но все же никто и никогда не мог оторвать ее от самой постоянной из ее страстей совсем. В конце концов, не случайно же она пошла преподавать в хореографическое училище, эту тихую заводь, где познания учеников (а порой и учителей) были настолько мелки, что промерялись вытянутым пальцем, без всякого затруднения достававшим дна, скорее их можно бы уподобить цепочке лужиц, нежели заводи, — здесь думали ногами, переживали руками и эволюционировали от полупальцев к пуантам. Но зато это была настоящая близость к балету. Пенелопа общалась с балеринами и танцовщиками, преподававшими в училище, посещала уроки классики, пару раз ей случилось тиснуть статеечку в газете о балетной премьере или гастроли, словом, она как бы описывала круги вокруг балета, будучи не в состоянии приблизиться к нему вплотную, чем напоминала себе голодную коршунессу, кружащую над добычей, добраться до которой она не в силах, поскольку цель ее устремлений не курица, не ягненок, а лев… Хотя нет, коршунессу она себе все же не напоминала, скорее чайку, которая рвется к воде, но боится приблизиться, потому что там полно акул с разверстыми пастями… впрочем, чайка тоже довольно мерзкая птица, мусороедка со скрипучим голосом, ну ее! Голуби еще гаже, лебеди своими извивающимися шеями вызывают ассоциации со змеями… вообще не хочу быть птицей, птицы глупы, у них у всех куриные мозги, лучше… м-м-м…