Книга Во имя земли - Вержилио Ферейра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаю только, что хочу любить тебя, очень хочу.
Любить тебя в неведомом, которое там… Любить тебя там, где ничего нет реального. В совершенном мире. Где нет нищеты, деградации, запущенности и дурных запахов. Нет человеческой дряхлости и безнадежности. Нет безумия. Нет смерти.
Эта история с падением рождаемости в нашей стране заставила меня задуматься о наших детях. И я спросил себя: кто же из наших детей может сбалансировать прирост народонаселения или способствовать ему? Ты, естественно, скажешь — Андре. Так ли это? подумаю. Даже принимая во внимание, что он неизвестно где, предположим, в Австралии, он, если бы и увеличил человеческий род, то именно там, короче, на планете. Но я-то, Моника, думал о другом. Думал об приумножении человеческого рода, но не количественно, а качественно. Одним человеком больше, зачем? Еще один желудок, еще внутренние органы и все остальное, что ниже живота и способно увеличивать народонаселение, зачем? Так и я со своим увечным телом могу увеличить народонаселение, но я не хочу сейчас об этом думать. Кроме того, по коридору взад и вперед ходит какой-то тип, и это начинает меня раздражать. Пойду посмотрю, кто это, потом продолжим беседу. A-а, знаю. Даже не нужно идти смотреть. Это — революционер Салус. Я ведь так тебе и не сказал, что в конце концов я его оправдал. Да. Мы говорили, это так, но думаю, ты забыла, да и я, выходит, тоже. Обычно всегда что-то остается недосказанным, даже когда вроде бы сказано все, что должно быть сказано. И это что-то делает историю. Потому что история, моя дорогая, творится всегда между делом, никого не принимая в расчет. Такова жизнь. Да. Салус. И все-таки пойду посмотрю. Он скажет мне: «Ола,[24]доктор», но я не уверен, узнает ли он меня, ведь он называет меня доктором только потому, что так называют меня другие. Пошел, посмотрел. Это он. Помнишь, я как-то тебе рассказывал, что однажды он подстерег в коридоре старушку, шедшую в уборную? Я предполагаю, что он изучил расписание потребностей ее организма, потому что я уже много раз замечал его в коридоре в одно и то же время. Поджидает, пока она появится в коридоре, движимая своими естественными потребностями, берет под руку и ведет туда, куда ей необходимо. Там спускает ей штаны, усаживает на стульчак и ждет. Потом подтирает, поднимает штаны и провожает до комнаты. Я внимательно посмотрел на нее. Она шла, опустив голову, очень довольная. Салус же, выполнив взятые на себя обязанности, возвращался к себе. Я ничего не знаю ни о старушке, ни о нем. Посмотрим, может, что-нибудь о них мне расскажет дона Фелисидаде. Или Антония, когда будет мыть меня. Да, да, об Антонии я хочу тебе рассказать нечто важное. Это было один-единственный раз. Но было. Я тебе расскажу о своих возможностях увеличить народонаселение, будучи увечным. Или о возможностях детей? Вероятнее всего, Андре. И совсем не потому, чтобы увеличить прирост человечества, а потому, что, не задерживаясь на одном месте, он везде оставляет свой след. Будучи один, он заменяет множество, но и он вряд ли заполнит пространство или увеличит свой удельный вес в нем. Моника, дорогая, не знаю можешь ли ты там в могиле поддерживать со мной разговор о происшедшем. Я — да. Это мой способ повторить жизнь, я оживляю прошлое, снимаю с прошлого копию, но копия получается нечеткая. Это мой способ заполнить одну пустоту другой, призрачной, с некоторыми уточнениями. Теперь, что касается истории с тем косматым, что выступал против настойчивого желания стариков считать себя живыми. Я стал думать о детях, об их человеческом пути. И, похоже, ничего не могу вспомнить. Но так обычно и бывает. В памяти застревает какая-то ерунда, вырастает, становится значительной — с тобой такого не случалось? Она растет с нами, как вцепившийся в нас клеш, появления которого мы даже не заметили. Или как маленькие иголки, которые врачи забывают в нашем теле, когда оперируют. Мы их не замечаем долго, пока, наконец, они себя не обнаруживают болью. И какого черта эти крохотные вещички от нас не отцепляются, а другие, большие и вполне жизнеспособные, оставляют нас по дороге? Кто же отбирает для нас, что важно, а что неважно? Человек — существо невероятное. Наше бытие непостижимо, и непостижима суть вещей, принадлежащих этому бытию. Каждый день мы, Моника, что-нибудь кладем в карман. И время от времени лезем в карман за тем, что положили, но в большинстве случаев не находим там ничего, кроме комочков пыли. Или каких-нибудь пустяков, не имеющих большого значения, обрывков фраз, с помощью которых мы и сами уже не знаем, что хотим выразить, засевшие навеки шуточки для умственно отсталых, следы непонятных обид и радостей, кусочки чего-то, что никак не складывается в целое, потому что утрачен основной план, его место и время в прожитой жизни — кто же нам создает эту изодранную в клочья карту?
Но эти мысли пришли ко мне в связи с нашим разговором о детях, ведь я помню только отдельные моменты их жизни. Ты — нет. У тебя аналитическая память, полная объясняющих деталей, блоков и сцеплений. Конечно, и в твоей памяти есть провалы, но ты их заполняешь блоками, суть которых частенько совсем не к месту, но они позволяют тебе видеть, так это или не так. А теперь мне бы хотелось поговорить немного о тебе, воспользовавшись моментом, не отданным любви. Потому что любовь, дорогая, вещь совсем не аналитическая. Во всяком случае, хотелось бы, чтобы было так. Сказать о твоей навязчивой полицейской идее — знать все и все объяснять. О навязчивой идее вникать во все, что я делал, что и как, почему и зачем, для чего и с какой целью. О твоей мании держать в руках будущее, желать знать все, проследить за людьми в оставленную по небрежности щелку двери, или самой тихонько приоткрыть ее, знать жизнь каждого, которую не знает даже сам хозяин этой жизни, строить догадки. Отказывать любому в праве собственности на себя самого. Непременно знать, почему это соседка выходит ночью из дома в такой холод. Чем больна консьержка, которая наведывается в больницу, или о самых незначительных делах детей — ну вот, уже и забыл, к чему стал все это говорить? Ну, да все равно, продолжу, раз начал. Потому что это так, моя дорогая, и твой допрос навел меня на мысль серьезно задуматься о твоем коллеге по гимнастическому клубу. Есть ведь закон, должен быть, должен быть в книгах или внесен в книги. Закон следующий: чем больше женщина украшает мужчину, тем больше он — ее собственность, и она его ревнует. Это не притворство, нет, это нужно для умножения своего состояния. Как у богача. Тот ведь радуется не только тому, что имеет, но и тому, что этого нет у других… а-а, вспомнил, почему я все это говорю, это, дорогая, к вопросу о детях и твоей аналитической памяти. А я задавался вопросом: кто же это вбивает в нашу память то, что она в себе хранит? кто же отбирает за нас то, что необходимо нам? Большей загадки, чем эта, нет в любом случае. Ты помнишь привычку Тео подкладывать носовой платок под подбородок, опирающийся о руку? Однажды я спросил его почему… или спросила ты, и он ответил: «Знать бы! Потому что мне нравится. Потому что рука не потеет, мне так удобнее, а тебя что, раздражает?» Как-то об этом я рассказал своей матери, тогда она не обратила внимания на услышанное. А позже, в другом разговоре, сказала: «Любопытно. Мой дядя Умберто делал то же самое». И я спросил ее, кто был ее дядя Умберто, и она ответила, что был такой старик, мой двоюродный дедушка, которого я не знал — так кто же выбирает за нас то, что выбираем мы? Иногда я вспоминаю жизнь наших детей. Марсии, Тео, Андре. Что же я знаю? Детство наших детей — это то, что больше нам не принадлежит, когда они вырастают. А вот пока они — дети, их детство безраздельно наше, когда же они вырастают, оно принадлежит им, и они его разрушают, мы теряем право возвратить себе утраченное. Это все равно что хранить их первый зуб, который потом выбрасывается на помойку. Для меня не существует детства наших детей, для меня они только взрослые и только в свою взрослую жизнь нас допускают. Марсия в ее взрослой жизни меня, как я думаю, меньше всего интересует. Это практичная решительная девица, у которой отсутствует симпатическая система. Сейчас она работает в «Беларте» — это агентство путешествий на Парковой улице в четверти часа ходьбы отсюда. Нет, не на улице Млечного пути, дорогая, оно там находилось раньше. Теперь оно здесь, рядом. Она принимает клиентов, сидя за столом, очень хороша собой, очень деятельна. У нее каштановые волосы, которые становятся чуть светлее при падающем на них свете. Волосы схвачены в конский хвост, это делает ее лицо открытым и придает ей решительный вид, как засученные рукава мужчинам. Она красива, тебе бы понравилась. И все-таки красота ее как у модели, предназначена скорее для того, чтобы ее созерцать, чем ею пользоваться. К тому же Марсия и хотела, — не помню, была ли ты тогда жива, — хотела быть манекенщицей. Красота холодная — сто градусов ниже нуля. Поскольку она работает здесь, рядом, то иногда заходит и спрашивает, что и как, и как я себя чувствую, и тут же уходит, потому что один ребенок у нее в колыбели, а за другим она идет в школу, или потому что муж — я даже не знаю, муж ли он? и не помню его имени — ей сказал, что… А иногда я ее и не вижу, она переговорит с доной Фелисидаде и уходит, у нее ведь, у нашей дочери, жизнь очень занятая. Хочешь верь, хочешь нет, но я ведь даже не знаю имен ее детей, настоящих наших внуков и внуков от ее мужей, всего их пятеро, думаю, пятеро. Но что же из ее жизни я помню? Очень немногое. Ее уход из дома в семнадцать лет с одним типом, он был танцовщик. Или киношник, не помню. И ее возвращение домой, то есть к нулевой отметке. Однажды, когда я вернулся после работы, а она уже была дома и разговаривала с тобой, я спросил: