Книга Не отступать! Не сдаваться! - Александр Лысев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известие о возвращении на исходные позиции во взводе Егорьева было принято неоднозначно. Хотя большинству было решительно все равно, где располагаться, нашлись и недовольные.
— По моему мнению, это самое настоящее хамство! — стоя посреди отвоеванной у немцев землянки, горячо говорил Синченко. — Да, да, хамство, иначе никак не назовешь. Мы, понимаешь ли, гробились, эту высоту брали, а теперь отдавай ее почем зря второму взводу.
— А твоего мнения, Иван, никто не спрашивает, — усмехнулся сидящий на боковой перекладине перевернутого стола Золин.
— Слишком много я в своей жизни всего отдавал, — зло отпарировал Иван.
— Есть приказ, — так же спокойно продолжал говорить Золин, — и ты обязан его выполнять. А рассуждать за тебя будет товарищ лейтенант. — И, еще раз усмехнувшись, добавил: — И отвечать.
Золин знал, отчего Синченко в дурном расположении духа и так ерепенится: пришедшая во взвод из штаба батальона трофейная команда загребла львиную долю содержимого из известного сундука, с которым нерасторопный Дрозд умудрился попасться начальнику наряда трофейщиков. При этом не избежали чистки и особо распухшие карманы, в том числе и синченковские.
— На что это ты намекаешь? — насупившись, спросил Дрозд, имея в виду последнюю реплику Золина.
— Ни на что, — так же равнодушно и спокойно, пожимая плечами, ответил Золин. — Просто говорю как есть…
— Значит, выходит, все это зря было, — не унимался Синченко. — И атака, и потери, да еще плюс ко всему… — Он чуть было не сказал «провороненный сундук с барахлом», но вовремя осекся, сообразив, что эти понятия в один ряд ставить нельзя.
— Почему — зря? — переспросил Золин. — Мы же не немцам высоту отдаем. Вот если бы…
— Нет! — перебил его Синченко. — Я про другое. Останется взвод на прежних позициях, и никому никакого дела нет, что треть личного состава здесь угрохали. Похвалили нас, по головке погладили, и будя — топайте, ребятки, на все четыре стороны, на свое прежнее место, тут дальше без вас разберутся. Используют нас. — И, будучи все-таки не в силах удержаться, прибавил: — А сами только трофейщиков присылать могут за чужим добром!
Последняя фраза сопровождалась злым взглядом на жующего галету сержанта Дрозда. Это был уже камушек отчасти и в его огород, и все солдаты, будучи солидарными с Синченко в своих чувствах относительно утраченного сундука, оторвавшись от своих дел, ненавязчиво, но внимательно посмотрели на адресата скрытой поддевки. Однако Дрозд попросту не сообразил, что дело касается его престижа.
— Начальству видней! — прикончив галету и качая перед собой поднятым пальцем, назидательно проговорил он.
— А я говорю — несправедливо! — Синченко отвернулся и стал смотреть в стену.
— Послушай, — подходя к Ивану и беря его за плечо, разворачивая лицом к себе, угрожающе заговорил Дрозд. — Ты у меня вот где сидишь. — Дрозд провел ребром ладони по своей жирной шее. — Помяни мое слово — отправлю тебя лес рубить, если не успокоишься. И еще кое-кого… — добавил он уже совсем тихо, тем не менее внятно, угрюмо обводя взглядом всех сидящих в землянке. И, видимо удовлетворившись произведенным впечатлением, громко и поучительно продолжал: — Запомните все: интересы солдата не должны проникать дальше кухни. Ясно?
«Уж твои-то интересы при всем желании действительно дальше кухни не проникнут», — подумал Синченко, видя перед собой злобно уставившиеся на него тупые глазки Дрозда, горевшие огнем желчной ненависти. И он посмотрел на сержанта так, что тот сразу понял — волей-неволей, а когда-нибудь Синченко все же отправится на лесоповал.
Отвернувшись от Ивана, Дрозд яростно прокричал на всю землянку:
— Чего сидите?! Через десять минут выступаем, собираться быстро!…
В три часа дня взвод Егорьева, передав позиции второму взводу, спускался с высоты. Усталые солдаты с понурым видом тащили на плащ-палатках убитых, шедшие следом санитары несли раненых на брезентовых медсанбатовских носилках. Вернувшись на свой прежний рубеж, Егорьев, распорядившись выставить охранение и велев всем остальным отдыхать, сам решил направиться к раненым. Они расположились в землянке третьего отделения, вернее, даже не в землянке, а перед самым ее входом. Все четверо были тяжелые, их растрясло в дороге, и теперь фельдшер, суетясь вокруг них, делал повторные перевязки. Санитары стояли поодаль, со спокойным видом куря и негромко разговаривая, ожидая, когда можно будет нести дальше. Медсестра, поначалу помогавшая фельдшеру делать перевязки, долго кусала губы и, когда переворачивали раненного штыком в живот рядового Кунцева и у того вдруг хлынула кровь, не выдержав, разрыдалась, сказав сквозь слезы, что не может на это смотреть. Ее пришлось увести, и теперь фельдшер делал свое дело один, но вдвое медленнее. Когда подошел Егорьев, он заканчивал перевязывать последнего.
— Ну как? — спросил лейтенант, приседая рядом.
— Как? — фельдшер скривил губы в безразличной усталой усмешке. — Двое, почитай, вот-вот дойдут, у третьего тоже шансов мало, а вот тот, — фельдшер указал на полулежащего красноармейца с так забинтованной головой, что торчал всего лишь один нос, — этот, может, и выберется. Только он слепой, и если разбинтовать, мать родная не узнает.
Все это было произнесено настолько буднично и спокойно, что Егорьева даже передернуло. Впрочем, винить фельдшера в отсутствии человечности он тоже не мог — для того это была каждодневная и уже настолько, что называется, приевшаяся работа, что выполнял он ее с однообразием стоящего на конвейере человека, констатируя факты и делая заключения, отдавая свои силы настолько, что на чувства и эмоции их уже не хватало. И сейчас Егорьев, глядя на раненых и на фельдшера, с тем особым чувством протеста и возмущения человека, который видит эти же качества в себе и с каждым днем ощущает, как они усугубляются в нем все больше и больше, подумал, насколько сильно война корежит не только человеческое тело, но и человеческую душу. И душу — он чем дальше, тем глубже убеждался в этом на собственном примере — пожалуй, в первую очередь.
С охватившими его вдруг с особенной силой состраданием и жалостью Егорьев тихо произнес:
— Вы… не надо лучше об этом… при них.
Фельдшер пожал плечами:
— Они все равно не слышат… и не понимают.
Будто бы в опровержение его словам красноармеец с обвязанной головой слабо пошевелился, и Егорьев увидел, как под белой марлей бинта шепчут что-то его губы.
Но фельдшер этого не заметил. Обернувшись к санитарам, он громко проговорил:
— Эй! Давайте сюда, загружайтесь!…
Егорьев смотрел, как кладут санитары на носилки людей, как одна за другой скрываются за поворотом их фигуры. Последним клали на носилки Кунцева. Фельдшер вдруг, бросив на Кунцева подозрительный взгляд своих наметанных прищуренных глаз, смотрел так несколько секунд, затем взял за руку державшего Кунцева под мышки и готовившегося положить на носилки санитара: