Книга Бессмертный - Ольга Славникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Хорошо, идемте, я покажу”,– вдруг решительно сказала беременная, отстраняя Нину Александровну от новеньких дверей. Вместе они вошли в полупустую прихожую, которая показалась Нине Александровне совершенно не такой, как прежде,– оттого, что свет зажегся не там, где она ожидала, а с другой стороны. Однако длинный голый шнур и трухлявый патрон все так же свисали с потолка, и Нина Александровна сразу вспомнила, как чувствовался лбом и поднятой рукой округлый жар перекаленной лампочки, гаснувшей, если резко топнуть или поставить на пол тяжелую сумку. И в прихожей, и в комнате – странно сквозной, какими бывают только помещения в заброшенных домах, сквозь которые видно рябины и мусор на заднем дворе,– было удивительно мало вещей. Казалось, будто новая жизнь кое-как располагается поверх остатков старой, не уничтожая ее, но и не пользуясь ею: слева от входной двери Нина Александровна увидала знакомую облупленную вешалку, справа была прибита новая, почти такая же, на ней висело весьма немного дамской одежды – вся на крупных пуговицах с перламутром, с подложными мягкими плечами, болтавшимися, будто пустые верблюжьи горбы. “Сейчас увидите сами, здесь кровь не совсем отмылась”,– проговорила беременная, неуклюже выворачиваясь из шубы и взгромождая ее на свою половину. Тут у Нины Александровны вдруг появилось чувство нереальности происходящего.
На полу прихожей, по-прежнему голом, с протоптанными по старым половицам как бы глиняными дорожками, лежал один-единственный коврик размером (тут Нина Александровна не сумела подобрать другого определения) с могильный цветничок. Коврик лежал неправильно – не перед входом, как можно было ожидать, а несколько в стороне и не совсем у стены; на нем для надежности – чтобы покрепче придавить то, что под ним таилось и могло каким-то образом выбраться наружу – стояла вся, какая имелась здесь, разношенная обувь плюс тележка с забрызганной сумкой. Тяжело опустившись сперва на одно колено, потом на другое (живот, обтянутый клетчатой тканью, казалось, чуть не вывалился, словно мячик из баскетбольной сетки), беременная разбросала свою смешную баррикаду и отогнула ковер. Чувство нереальности немедленно ушло: Нина Александровна только удивлялась себе, как она сразу не вспомнила про это пятно, от которого, впрочем, оставались теперь только бордовые щели между блеклых половиц. Года четыре назад (нет, пожалуй, целых шесть!) племянник, решив подработать на майские, подрядился красить для коммунистов какую-то конструкцию, которую те собирались для уязвления Ельцина выкатить на площадь; притащив для чего-то домой целый жбан революционной масляной краски, племянник, споткнувшись, как это часто с ним происходило, на ровном месте, емкость повалил. По счастью, в этот день Нина Александровна забежала прибрать: вылившийся на пол толстый масляный язык еще не успел засохнуть, только потемнел и подвял, и Нина Александровна отскабливала мягкую краску ножом, вытирая сборчатые ошметки о слипающиеся газеты, а племянник суетился с бензином, оставившем на рыжем полу разводы, похожие на распухший подмоченный сыр. Рассказав все это беременной, Нина Александровна с облегчением увидела, как на вытянутом личике проступили заинтересованность и одновременно – розовые пятна какого-то радостного клубничного цвета. “Ну хотите, я вам докажу, что бывала в этой квартире?” – осененная Нина Александровна, поддержав тяжелую женщину под катающийся, как яичко, локоток, повела ее в туалет, где, как и в прежние времена, шумел и ярился красный от ржавчины старый унитаз.
Крашеная фанера за унитазом, что скрывала очень страшный на звук канализационный стояк, все так же, из-за какой-то нелепой ступенчатости ниши, отходила от стены на добрых десять сантиметров. Сунув руку в тесную щель – там, внутри, точно у кого-то во рту, то тянуло холодным вдыхаемым воздухом, то напахивало утробной теплотой,– Нина Александровна сразу нащупала скользкое стеклянное горлышко и, извернувшись, извлекла на свет бутылку “Столичной”, покрытую, точно новорожденный младенец, желтоватой слизью. “Ой”,– сказала хозяйка квартиры, хватаясь за плоские щеки. “Дайте-ка тряпку”,– потребовала Нина Александровна и, получив смешной, с перламутровой пуговочкой, обрывок трикотажного бельишка, протерла осклизлость вместе с этикеткой, превратившейся за годы в дурно пахнувшую простоквашу. Водки, однако, по-прежнему было до горла. Однажды, обнаружив племянника в состоянии пьяного недоумения за пристальными попытками застегнуть на руке ускользавшие, будто ящерица, часы, Нина Александровна решила, что непочатая бутылка, которую племянник не видел на заставленном столе, ему на этот вечер совершенно лишняя. Подсознательно она была уверена, что племянник с женой давно нашли и употребили принадлежащие им пол-литра, но сегодня мгновенное наитие, как-то связанное с гулким, видным насквозь пространством квартиры, звучавшим, будто включенное радио на пустой частоте, подсказало Нине Александровне, что “Столичная” по-прежнему за бачком.
“Это не мое, я водки не пью”,– испуганно оправдывалась беременная, отступая в коридор и позволяя Нине Александровне вынести из туалета практически бессмертный продукт. Успокаивая женщину, явно чувствовавшую себя уличенной в чем-то нехорошем, Нина Александровна рассказала простыми словами, как обстояли дела. Почему-то ей казалось, что история алкоголика, бросившего пить и ставшего одним из новых богачей, ободрит хозяйку квартиры, явно собравшуюся рожать без мужа; интуиция шептала Нине Александровне, что отец ребенка из пьющих – и какая-то общая синеватость облика беременной, сходство ее с нежнейшей, на одуванчиковом стебле, тонкокожей поганкой говорили о том, что водка есть ее привычное, на много поколений вглубь, семейное несчастье. На кухне, куда их естественным образом привела бутылка, Нина Александровна обратила внимание на выскобленную чистоту – роскошь нищеты, когда достигнутым благом становится не наличие вещей, но отсутствие того отвратительного, чем окружают человека родные богомерзкие существа. Теперь становилось понятно, что ради покупки квартиры на диком Вагонзаводе, обрывавшемся оврагами в унылые, лишь чуть светлее неба, метельные поля, женщина была готова вытянуться в нитку. Впрочем, наряду с надтреснутыми чашками и кривыми, будто части разбитого корыта, разделочными досками, в кухне красовалась новая, такая же, как двери и звонок, зеркальная мойка. Видимо, женщина верила в нормальное будущее и покупала его по частям; очень может быть, что дорогие вещи, составлявшие разительный контраст с нищетой оклеенного блеклыми обоями, почти что простой бумагой, однокомнатного жилища, представлялись беременной вечными.
“Вы это заберите, мне не надо”,– сказала хозяйка квартиры почти враждебно, увидав, что Нина Александровна ставит бутылку на стол. Но та, конечно, и не собиралась выпивать: только теперь она обратила внимание, что на дне, потревоженный после стольких лет тепла и неподвижности, болтается пухлый осадок, похожий на скользкую ватку, что остается после слива воды в стиральной машине. Тут же вспомнился рассказ Маринки об отравлении паленой водкой: эта “Столичная”, купленная задолго до несчастного случая, тем не менее показалась Нине Александровне опасной, особенно вблизи растущей новой жизни, что удивительным образом, будто яблоко на засохшей ветке, зрела в этом тщедушном теле, всеми чувствами и кровотоком устремленном вовнутрь и потому совершенно беззащитном. Указав беременной на подозрительную органику, Нина Александровна лежащей на столе открывашкой сорвала заскорузлую, как ноготь, гнусно чпокнувшую пробку. Выбухать содержимое в канализацию оказалось непросто: водка словно застревала в бутылочном горле, ее приходилось вытряхивать бульбами, отворачиваясь от щедрой и плотской вони теплого спирта, и резко пущенная холодная струя не сразу размывала возникавшие в полированной мойке хмельные миражи. Наконец бутылка была опорожнена, выполоскана и, мокрая, отправлена в ведро. Отказавшись от кофе (еще одна ценность хозяйки квартиры – белый импортный электрический чайник с козырьком побурчал и щелкнул, отключаясь, словно отдал честь, в то время как хозяйка резала сухой и жирный, горелой бумагой осыпающийся торт), Нина Александровна заспешила домой. Заскочив перед дорогой в то самое место, где из раздавшейся щели тянуло то далекой зимней улицей, то пропаренной тьмой, она обратила внимание, что дверная застежка не закрывается и, сшибленная, болтается свободно, а на косяке виднеются черные затесы, как если бы косяк рубил, как дерево, какой-то сумасшедший дровосек. “Я не везде успела сделать ремонт”,– оправдывалась хозяйка, криво подавая Нине Александровне пальто, и гостья осторожно влезла в извилистые рукава, боясь задеть ребенка, которого на секунду ощутила в его пузыре – будто ладонь ей наполнила не плоть, но водяная упругая струя, будто там, в тяжелом и неправильном сосуде, сложно переливалась волшебная жидкость, только еще готовясь стать человеком. “Вот скоро я поставлю телефон!” – сказала ей беременная уже в дверях, и Нина Александровна, отлично знавшая, что радоваться чужому теперь почти воровство, все-таки растаяла при виде потеплевшего личика, мелко-мелко наморщенного улыбкой.