Книга Русский код. Беседы с героями современной культуры - Вероника Александровна Пономарёва-Коржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москву я вернулся совершенно другим человеком. И, может быть, первые по-настоящему хорошие стихи написал под впечатлением от Соловков. Но тогда, повторяю, на островах с лагерных времен еще оставались решетки на окнах, глазки в дверях, параши. Сейчас Соловки «залачены». К сожалению, ничего не сохранилось. Даже легендарную лестницу на Савкину горку, где был штрафной изолятор, снесли, и на ее месте то ли норвежцы, то ли шведы построили новодел. Почему-то в монастыре – наверное, это русская черта – не хотят и даже стесняются вспоминать о той страшной беде. В последнее время я дважды ездил в монастырь. Конечно, такое преображение поражает. Хотя когда я был там в молодости, то писал: «Бездействует Всевышнего рука, и Божье око не решит снижаться, и мощи иноков безжизненны пока, но все вот-вот начнет преображаться». А когда читал, все думали, что это фигура речи. Но прошло несколько десятилетий – короткий исторический срок, – и снова есть монастырь на Соловках, а на соседнем острове Анзер, где находилась самая страшная тюрьма, – Свято-Троицкий скит.
На Анзере тоже стоит побывать каждому. Во времена моей молодости на стенах тюрьмы еще читались надписи зэков, выцарапанные ногтями или гвоздем. Туда привозили людей умирать. А еще есть скит на Муксалме – соседнем острове, соединенном с Соловками дамбой, которую в свое время выложили иноки.
ЭБ: Вы получили пусть даже профанированный, но все-таки аскетический опыт. Пусть не религиозно-подвижнический, но близкий к святому месту. Вообще, на Севере аскеза познается лучше – можно вспомнить и Омский острог Достоевского, и Норинское, сыгравшее значимую роль для Иосифа Бродского. Важнейшая история и для вашего, и для моего поколения.
ЮК: Не случайно Ахматова сказала: «Везет же этому рыжему». Она имела в виду удивительный опыт, полученный Бродским во время ссылки, продлившейся полтора года.
ЭБ: Вспоминаю, как в книге «Диалоги с Иосифом Бродским» Соломона Волкова поэт описывает дорогу, мужика-старика, столыпинский вагон, где три уровня, по которым люди отправляются сверху вниз. Дальше следует одно из сильнейших мест – Соломон Волков не постеснялся написать, как он спросил Бродского: «А что такое „Столыпин“?» Иосиф Александрович ответил: «Это тюремный вагон, Соломон».
В его ответе считывается дружеская пощечина: ты, мажор, жил в Риге, ходил в музыкальную школу имени Эмиля Дарзиня, потом были Питер, консерватория, дружба с Шостаковичем. Потом быстренько в семьдесят каком-то году уехал в Нью-Йорк и теперь пишешь книги про Баланчина и про меня. А я был вот там, «входил вместо дикого зверя в клетку», вырезал кликуху гвоздем в бараке.
ЮК: Уверен, для Бродского ссылка сыграла гораздо большую роль, чем сам он это осознавал. Мы с ним, конечно, говорили об этом вскользь, но значимость того периода жизни чувствуется прежде всего в его поэзии.
ЭБ: Получается, аскеза, терпение – такой антропологический опыт, который дает не только страдания, но и рост. Возможность преодоления консьюмеризма.
ЮК: Даже бедность дает нечто подобное. Например, для меня классическое русское произведение – это «Уроки французского» Валентина Распутина. Помните, герой там сухие макароны грыз… Какая в этом щемящая поэзия и какая правота на стороне этой бедности! Когда учительница ему яблоки прислала, а он их впервые увидел, помните? В этом совершенная концентрация русской литературы. А может, и всей русской культуры.
ЭБ: Давайте расширим. Юрий Михайлович, у вас есть воспоминания, связанные с театром? Что для вас значит театр?
ЮК: Я провел детство за кулисами Рыбинского драматического, который был напрямую связан со старейшим русским театром имени Федора Волкова в Ярославле. Хорошо помню не только отдельные сцены, но и целые спектакли, как советские (например, «Барабанщицу» Салынского), так и по пьесам Лопе де Вега – при Сталине и позже почему-то особенно любили ставить его произведения. Театр был частью моей жизни. Летом мы уезжали на дачу, а квартиру в центре Рыбинска сдавали актерам, приезжавшим в наш город на гастроли. Помню приму со следами увядающей красоты на лице – она сидела перед нашим огромным старым зеркалом и то ли красилась, то ли наносила грим. Кстати, в костюмерном цехе театра одно время служила Анна Тимирева, гражданская жена Колчака. Я узнал об этом много позднее, но сразу вспомнил ее благородную внешность.
И когда оставался один и думал, что никто меня не видит и за мной не следит, из подручных средств изготавливал накидку, шляпу и изображал перед зеркалом мушкетера.
Вообще, в ту пору в культуре царила некая своеобычная демократия. Например, в пятидесятые годы прошлого века в Рыбинск на летние гастроли приезжал МХАТ! Мы с бабушкой вместе с другими горожанами ходили встречать именитых гостей. Мне было лет пять-шесть. Как сейчас помню, спускались на перрон по вагонной лесенке Степанова, Тарасова, Яншин, Грибов и другие асы, красивые актрисы в модных тогда пыльниках – легких серых пальто с тремя волнистыми складками на спине. А играли порой при полупустом зале: у рыбинцев не было денег, чтобы посещать все постановки гастрольного репертуара. Спектаклей я не запомнил, а вот ту вокзальную встречу помню отчетливо.
К сожалению, мне нечасто удавалось бывать в театрах. Недоставало и денег, и возможностей приобретать дефицитные билеты. Зато каждый увиденный спектакль – Розовского в студенческом театре МГУ, Любимова, Эфроса, Попова («Смерть Иоанна Грозного») – хорошо помнится мне и сегодня. В молодости любил читать пьесы: Юджин О’Нил, Теннесси Уильямс, не говоря уж о Шекспире, увлекали не меньше, чем романы и повести.
В конце 80-х в эмиграции я смотрел постановки ставших выездными режиссеров Васильева, Додина. Васильевское «Серсо» и абрамовские «Братья и сестры» впечатались в сознание навсегда.
ЭБ: Вернемся к литературе. Расскажите про свою читательскую траекторию: какие еще поэты были любимыми, влияли на вас? Какие со временем отпали, а какие сопровождают на протяжении жизни?
ЮК: Начинал я с поэтов-шестидесятников. Случайно пришел в библиотеку и стал усердным читателем в тринадцать-четырнадцать лет. Чье имя могла носить библиотека в русском уездном городе? Конечно, Энгельса. Там я вдруг увидел книжечку, от которой на меня повеял необычный сквознячок свободы, – сборник Беллы Ахмадулиной «Струна». Я сразу взял его почитать. В нем было много неожиданного, даже в смысле эротики: «Она расстегивала лифчик, чтоб сбросить лифчик на песок» – подобное было в новинку. Постепенно поэты оттепели – Ахмадулина, Евтушенко и особенно Вознесенский – стали для меня, четырнадцатилетнего, кумирами. В пятнадцать лет я даже ездил к Вознесенскому из Рыбинска, чтобы поддержать после гнусных нападок Хрущева: на встрече с интеллигенцией тот, упоминая Андрея Андреевича, стучал кулаком. Кстати, много позже в полном варианте солженицынского произведения «Бодался теленок с дубом» я прочитал