Книга О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли - Николай Николаевич Вильмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А если и так, — рассмеялся я почти «по-красоткински». — Nur die Lumpen sind bescheiden!» — (Одни негодники скромны.) — Кажется, так у Гёте?
— Нет! Я не нахал. Я просто хочу вам «хорошо ответить урок». Вот! Нашел: «Скоро и служба кончилась. Когда архиерей садился в карету… то по всему саду, освещенному луной, разливался веселый красивый звон дорогих, тяжелых колоколов. Белые стены, белые кресты на могилах, белые березы и черные тени, и далекая луна на небе, стоявшая как раз над монастырем, казалось теперь, жили своей особой жизнью, непонятной, но близкой человеку».
Дальше он не мог читать. Глаза не видели от слез, и голос дрожал от сдержанных, восхищенных рыданий.
— Коля, не знаю когда, но я напишу свои «Geschichten» и обязательно стихами. Мама рассказывала, что один из Рубинштейнов, кажется, даже Николай, говорил, что старается играть на рояле, как играл на скрипке один {-127-} замечательный музыкант. Заметьте, не как Лист или там Ганс фон Бюлов, которых он тоже слышал. Но они были, как и он, пианистами. Понимаете?
Мог ли я не вспомнить прочитанного Пастернаком полуабзаца из Чехова, когда я впервые услышал в его чтении, уже в пятидесятые годы, стихотворение из романа в прозе — «На Страстной». Приведу его целиком:
Еще кругом ночная мгла.
Еще так рано в мире,
Что звездам в небе нет числа,
И каждая, как день, светла,
И если бы земля могла,
Она бы Пасху проспала
Под чтение псалтыри.
Еще кругом ночная мгла,
Такая рань на свете,
Что площадь вечностью легла
От перекрестка до угла,
И до рассвета и тепла
Еще тысячелетье.
Еще земля голым-гола,
И ей ночами не в чем
Раскачивать колокола
И вторить с воли певчим.
И со Страстного четверга
Вплоть до Страстной субботы
Вода буравит берега
И вьет водовороты.
И лес раздет и непокрыт,
И на страстях Христовых,
Как строй молящихся, стоит
Толпой стволов сосновых.
А в городе, на небольшом
Пространстве, как на сходке,
Деревья смотрят нагишом
В церковные решетки. {-128-}
И взгляд их ужасом объят,
Понятна их тревога.
Сады выходят из оград,
Колеблется земли уклад:
Они хоронят Бога.
И видят свет у царских врат,
И черный плат, и свечек ряд,
Заплаканные лица —
И вдруг навстречу крестный ход
Выходит с плащаницей,
И две березы у ворот
Должны посторониться.
И шествие обходит двор
По краю тротуара,
И вносит с улицы в притвор
Весну, весенний разговор,
И воздух с привкусом просфор
И вешнего угара.
И март разбрасывает снег
На паперти толпе калек,
Как будто вышел человек,
И вынес, и открыл ковчег,
И все до нитки роздал.
И пенье длится до зари,
И, нарыдавшись вдосталь,
Доходят тише изнутри
На пустыри под фонари
Псалтырь или апостол.
Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
Заслышав слух весенний,
Что только-только распогодь —
Смерть можно будет побороть
Усильем Воскресенья.
Чудесно! Удивительно! — иначе и не скажешь об этих стихах. И как по-чеховски просто и глубоко!
О «Студенте» же я вспомнил, когда услышал «Рождественскую звезду», такие в ней строки: {-129-}
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все, пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры…
…Все злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.
Вспомнил я студента и еще раз, когда Борис Леонидович читал свой «Гефсиманский сад», особенно последние две строфы:
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного ее величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Пастернаку бесподобно, гениально удалось «сыграть на рояле» то, что Чехов, конечно же тоже бесподобно и гениально, «сыграл на скрипке».
Эпиграфом к моим «Воспоминаниям и мыслям» служат слова из Пушкина. Но в душе моей не перестает звучать еще другой, сокровенный, эпиграф: «Тебе — но голос музы темной // Коснется ль уха твоего?» Как же велика была моя растроганность и каково мое счастье, когда Леня Пастернак (Леонид Борисович) откликнулся на мои мысли о чеховском происхождении религиозных мотивов в стихах Юрия Живаго, он мне сказал, что отец дал ему на прочтение вот эти стихи и потом спросил его, {-130-} откуда они, по его впечатлению, «идут». Леня смутился и не мог ответить. Борис же Леонидович даже немного рассердился на такую его несообразительность и, конечно, был несправедлив к нему. Я бы тоже спасовал, если бы не это давнее мое воспоминание. «Неужели же ты не уловил здесь чеховского начала?» — сказал разочарованный автор.
А ведь как мы когда-то смеялись с Борисом Леонидовичем над гениальной наивностью Канта, когда тот прочел первый отзыв на свою «Критику чистого разума». Кант даже не допустил и мысли, что его рецензент (дюжинный немецкий просветитель Христиан Гарве из «Göttinger gelehrte Anzeigen») мог не понять его основ ного философского труда. По мнению Канта, в этом трактате все было ясно; он заподозрил Гарве в другом — в сознательном искажении дорогих ему мыслей, в