Книга Семья Поланецких - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь его возросла настолько, что, отвергнутая, могла стать опасной, особенно при его безудержной решительности и отсутствии твердых нравственных правил. До той поры он не любил, и Марыня первая разбудила его сердце. Не красавица, она в высшей степени обладала тем, что называется очарованием женственности, – это и делало ее особенно привлекательной именно в глазах мужчин решительных, энергичных. Ее грациозная фигура приводила на память гибкое растение, и, хотя наружность не была чем-либо примечательна, приглядевшись, каждый, не обладая даже воображением, не мог не ощутить: есть в этом открытом лице, ясном взоре, немного чувственных губках нечто влекуще-незаурядное, достойное любви.
Но если Машко, сознавая это сам, становился лучше, то Марыня после переезда в Варшаву чувствовала себя душевно оскудевшей. Продажа Кшеменя лишила ее привычных занятий и здоровой нравственной опоры. Исчезла цель, делающая жизнь осмысленной. И вдобавок горести и неприятности, выпавшие на ее долю и тоже не прошедшие бесследно. Марыня сама ощутила происшедшую в ней перемену и спустя несколько дней после того, как весь вечер напрасно прождала Поланецкого, первая заговорила об этом, сидя в сумерках с пани Эмилией в примыкавшей к детской маленькой гостиной.
– Я вижу, – сказала она, – мы уже не так откровенны друг с другом. Хотелось бы поговорить с тобой по душам, но я не решаюсь: мне кажется, я недостойна твоей дружбы.
Пани Эмилия склонилась к Марыне и поцеловала ее в висок. Лицо ее светилось добротой.
– Ах, Марыня, Марыня! Всегда такая уверенная, благоразумная, и вдруг такие речи?
– Да, в Кшемене я была, наверно, лучше. Ты не представляешь, как дорог мне был этот уголок. Все дни мои были заполнены, а главное, во мне жила какая-то безотчетная надежда, что впереди меня ждет счастье. А теперь ничего этого нет, в Варшаве я себя словно потеряла, хуже того, испортилась. Я видела, как ты удивлялась, что я кокетничаю с Машко. Не говори, будто не заметила. Думаешь, я сама знаю, зачем? Наверно, оттого, что испорченная или обозлилась на себя, на него, на весь мир. Я ведь не люблю его и никогда за него не выйду, значит, поступаю бесчестно и признаюсь в этом со стыдом; но иногда словно нарочно хочется кому-то досадить. Нет, я недостойна твоей дружбы, потому что совсем не такая, как была.
И по лицу ее заструились слезы. Пани Эмилия стала еще ласковей ее утешать.
– Пан Машко явно добивается твоей руки, – сказала она ей, – и мне казалось, что ты согласна. Признаться, меня это огорчило: Машко тебе не пара, но, зная, что такое Кшемень для тебя… Я подумала, ты не хочешь его лишиться.
– Да, сначала у меня была такая мысль… Я все пыталась себя убедить, что он нравится мне, не надо его отталкивать… Ради Кшеменя. И по другим причинам. Но не сумела… Не могу даже из-за Кшеменя платиться такой дорогой ценой. Вот это-то и дурно! Зачем тогда кривить душой, обманывать пана Машко? Ведь это же просто нечестно!
– Водить его за нос, конечно, нехорошо, но, кажется, я догадываюсь, откуда это у тебя. Ты обижена и сердита на другого, правда ведь? Но ты успокойся, беда эта поправимая, только завтра же переменись с Машко, чтобы он ни на что не рассчитывал… смотри, Марыня: пока еще не поздно, пока ты не связана обещанием.
– Я сама знаю, Эмилька, и понимаю. С тобой я себя чувствую честной и порядочной – прежней; понимаю, что не только слова обязывают, но и поведение. И он вправе меня упрекнуть…
– А ты скажи, что хотела его полюбить, но не смогла. Все равно лучшего выхода нет…
Они помолчали Но обе понимали, что весь разговор впереди, что они еще не коснулись главного, больше всего занимавшего их или, по крайней мере, пани Эмилию.
– Признайся, Марыня, – сказала она, беря ее за обе руки – ты с ним кокетничала, чтобы досадить пану Станиславу?
– Да, – упавшим голосом ответила Марыня.
– Значит, его приезд в Кшемень и ваши разговоры настолько тебе запомнились?
– Да, лучше было бы забыть.
Пани Эмилия погладила ее по темным волосам.
– Ты не представляешь, какой это добрый, порядочный и благородный человек. Он наш друг и всегда любил Литку за что я ему бесконечно признательна. Но ты сама знаешь что такое дружеские отношения, обычно от них ни тепло ни холодно. А он и в этом смысле – исключение. Ты не поверишь, до чего он мил и отзывчив был в Райхенгалле: когда Литка заболела, он вызвал к ней известного доктора из Мюнхена, а мне, чтобы не волновать, сказал, будто он приехал к другому больному и надо просто воспользоваться случаем. Это человек надежный, на него можно положиться, порядочный и притом сильный. Бывают люди интеллигентные, но слабохарактерные; у других характер есть, но нет чуткости, душевной тонкости. А он соединяет в себе и то, и другое. Да, я забыла: когда деверь взялся устроить наши дела, так как Литке грозила опасность вообще остаться без всего, ему помог в этом Поланецкий. Будь Литка постарше, я бы ей лучшего мужа не пожелала. Даже передать не могу, сколько он хорошего нам сделал.
– Если столько же, сколько мне – плохого, значит, много.
– Марыня, он же не со зла. Знала бы ты, как он казнит себя, как горько раскаивается.
– Он мне сам говорил, – отвечала Марыня. – Я, Эмилька, много об этом думала; сказать по правде, ни о чем другом и думать не могла и считаю, что он передо мною виноват. В Кшемене он был со мной предупредителен, так предупредителен, что мне даже показалось – Одной тебе могу я признаться, – правда, я уже писала: после того воскресного вечера, что мы провели с ним, я заснуть не могла, все думала о нем, стыдно даже вспомнить теперь… Казалось, еще один день, еще приветливое слово, и я полюблю его на всю жизнь… И он меня – так мне казалось. А наутро он уехал, рассерженный… И из-за папы, и из-за меня, поэтому я его не осуждала: помнишь, что я тебе писала в Райхенгалль? Доверилась ему, как и ты… Так вот, он уехал… Сама не знаю почему, но я думала: приедет. Или напишет. А он не приехал и не написал. Внутренний голос шептал мне: Кшеменя он не отнимет. Отнял… А потом… Я знаю, у Машко был с ним откровенный разговор, и он заверил его, что никаких таких видов не имеет… Ах, Эмилька, дорогая!.. Может, он и не виноват, но столько горя причинить. Из-за него я не только милого моему сердцу уголка лишилась, любимых занятий, я больше потеряла: веру в жизнь, в людей… в то, что добро и справедливость восторжествуют над злом и низостью. И сама стала хуже. Я себя не узнаю: правда, правда. Имел он право поступить, как поступил со мной? Допустим. Я готова признать и его не виню. Только, видишь ли: из-за этого во мне что-то надломилось. И тут уж ничего не поделаешь, этого не поправить. Ну, правда же: разве мне легче оттого, что он потом одумался, жалеет о своем поступке, жениться даже готов? Как же легче, если я, уже почти полюбив, теперь не только его не люблю, но просто еле выношу. Он мне ненавистен, а это даже хуже полного безразличия… Я знаю, что ты задумала, но строить жизнь можно только на любви, а не на ненависти. Отдать ему руку, тая в душе такую муку и обиду, не в силах простить горя, которое он мне вольно или невольно причинил? Не думай, будто я не замечаю его достоинств, но чем они очевидней, тем мне неприятней, и я ничего не могу с собой поделать; придись мне между ним и Машко выбирать, я предпочла бы Машко, пускай и без его достоинств. Против твоих похвал ему мне нечего возразить, но знай: я его не люблю и не полюблю никогда…