Книга Из школы на фронт. Нас ждал огонь смертельный… - Булат Окуджава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Калуга… И все-таки я усмехаюсь, потому что думаю, как теперь каждый входящий будет кричать на него и топать ногами. Ничего, пусть знает…
— Я могу только в городе работать, — говорю миролюбиво, — мне деревня противопоказана. В городе — это другое дело. А деревня мне противопоказана…
— Нет, — говорит он.
— Да, да, — говорю я, чтобы окончательно его подавить.
— Город не получится, — говорит он спокойно, словно ничего не произошло.
С ума сошел!.. Что он, не понимает ничего?.. Или разыгрывает?..
— Может, я сам могу выбирать себе место под солнцем?!
— Нет, — говорит он.
— Может быть, в вашем ШамординЕ и публичная библиотека имеется?
— В ШАмордине, — поправляет он.
— Значит, я должен плюнуть на аспирантуру ради ваших интересов?
— Нам учителя нужны.
— А мне какое дело?
— А мне какое дело? — говорит он.
Поле боя покрыто пороховым дымом. У маленького Наполеона всё продумано. Его не страшат атаки моих легкомысленных гусар. Он и не такое видывал. Он держит меня своей широкой заскорузлой пятерней за горло. Я чувствую, как она жестка.
— Послушайте, — говорю я, — в ваши обязанности входит считаться с запросами людей?
— Да, — говорит он.
— Мне нужна городская школа… Город мне нужен…
— Нет, — говорит он.
В холодных глазах его — только опыт, много опыта и усталость. Он не хитрит. Он прост, как его кабинет, где только стол, три стула и карта области на стене.
— Вы хотите, чтобы учитель работал с полной отдачей сил?
— Да, — говорит он.
— Радостно, без раздражения?
— Да, — говорит он.
— Так оставьте меня в городе!
— Нет, — говорит он.
— Я не могу ехать в деревню!.. Мне нельзя приказывать!.. Я литератор, а не солдат!.. Чего вы жмете?.. Не желаю в грязи утонуть!..
Он снова обнажает зубы. Может быть, это улыбка? Так улыбаются, когда хотят ударить, когда можно наконец ударить и не получить сдачи.
— Значит, деревня — это грязь? — спрашивает он шепотом. — Колхоз — это грязь?.. Мы двадцать лет создавали грязь?..
— Вы меня не так поняли, — говорю я шепотом.
— Значит, вы считаете, что наши колхозы — это грязь? — шепчет он.
— Я не то хотел… — шепчу я.
Я знаю, как это бывает, знаю. Теперь не будет ни деревни, ни города… Вот почему небо такое серое, и улыбка на сером лице… Я знаю, как это бывает!..
— Я не то хотел, — шепчу я.
Он отпускает мое горло и кладет пятерню на телефонную трубку. И смотрит на меня выжидательно…
До пятидесятого года я дополз, докарабкался… Теперь — всё. Я знаю, как это бывает.
— Я этого не говорил, — говорю я.
— А я и не утверждаю, — говорит он. — У тебя хорошее, открытое лицо…
— Как жалко, что ни одного места нет в городе, — говорю я.
— Жалко, — усмехается он.
Он дипломат. Хоть это и не нужно. Куда я денусь? Артиллерия его мощна. Он много лет стреляет в одну цель. Что я могу?
Пока я со школьной скамьи тешил себя — он пристреливался. Теперь его снаряды, каждый весом с корову, летят в меня.
— Может быть, найдется одно местечко?
— Нет.
Это потом я буду смеяться над собой и над ним. Сейчас мне не до смеха. Еще один залп — и мои бастионы рухнут. Это потом я буду смеяться. А еще позже я буду вспоминать даже с уважением и… с ненавистью. От ненависти отделаться не смогу. Но это потом. Сейчас я просто презираю его. Мне не остается ничего другого — я разбит. Презрение — это единственное, что можно себе позволить после того, как ты твердо был уверен в выигрыше и вдруг проиграл.
— Неужели нет ни одного места?
— Нет.
Маленький Наполеон стоит передо мной, скрестив на груди руки. Может быть, все-таки угрызения совести мучат его?.. Или воспоминания о собственной юности?..
В серых глазах его — серое калужское небо. Я кажусь себе жалким под его взглядом.
Ну хорошо, я разбит, разгромлен, но ведь можно сказать что-нибудь человеческое!.. Скажи, ты, недоносок!.. Стань теплее! Положи руку мне на плечо, сними ее с горла!.. Мне ведь немного надо… Я ведь уже твой… Пообещай что-нибудь доброе… Но он смотрит на карту. Сюда — полк, сюда батальон, сюда — дивизия…
— Может быть, хоть какое-нибудь место, а?
— Нет.
А то, что я представлял себе вчера? Как быть с этим? Я в черном пальто, в руке — портфель. Я медленно иду из школы. Кружатся золотые листья. Вечер. Я живу на тихой улице, где липы и одинокая рябина меж ними. Старинный дом. Скрипучая лестница — туда, наверх, где моя комната. Книги, книги… Милая немолодая хозяйка, которая по вечерам играет Сен-Санса. Идет дождь. Потрескивают в печи дрова. Сверчок какой-то трудится в углу.
— Сверчок, — говорю я, — вечный труженик.
— Он живет у нас с незапамятных времен, — говорит хозяйка.
— Опять дождь, — говорю я.
— Что-то есть в этом очаровательное, — говорит она, — сверчок… дождь…
— Сыграйте еще что-нибудь, — прошу я.
Она играет. Идет дождь. Глухо звенят часы со стены… Сутилов подходит ко мне.
— Может быть, временное место есть какое-нибудь? — спрашиваю я.
— Зачем так унижаться? — говорит он.
— Мне в городе нужно, — говорю я расслабленно.
— А там, в Шамордине, — говорит он, — бывший женский монастырь. Там Толстой бывал. Можно про это статью написать, диссертацию…
Он даже улыбается. Он заглядывает мне в глаза, словно хочет полюбоваться на мою слабость. Крупные желтые зубы его обнажены в улыбке.
— Чудак, — говорит он, — я же добра тебе хочу. Я ведь любого туда не направлю… Чудак! Понимаю — Москва… А Калуга?.. Разве это город?
Он кладет руку мне на плечо.
— Я тебе честно скажу, — говорит он, — есть в городе одно местечко. Пятый класс. Но неужели ты, филолог, удовлетворишься этим? Городская школа… казарма… штамп… Затеряешься… А там ты — бог, царь, всё. Всё твое. Там грамотные нужны, а здесь — что? Я ведь специально тебя посылаю, — говорит он шепотом, — именно тебя… — и подмигивает. — Сюда я какую-нибудь дуру бездарную ткну, и сойдет.
Он совсем приблизился ко мне. Прощай, Калуга. Прощай, город. Не вышел наш роман.
Прощай, незнакомая женщина, играющая Сен-Санса…
— Договорились? — спрашивает он.
— Нет, — говорю я.