Книга Московские дневники. Кто мы и откуда… - Криста Вольф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твоя жена пока не сумеет добыть английское издание «Кристы Т.» — но вскоре книга выйдет в США, а также во Франции, Дании, Норвегии, Швеции, Финляндии, Италии. Я была бы очень рада увидеть ее прежде всего у вас, по-русски. Когда мы приедем, я еще не знаю. Держим курс на следующий год — но удастся ли?
Сердечный привет тебе и твоей жене, с которой я пока не знакома.
Твоя Криста Вольф
Привет от Герда.
29 авг. 73 г.
Милая Криста!
Весь месяц наша семья живет под знаком Кристы Вольф: Рая читает по-английски «Кристу Т.», а я — «Уроки чтения и письма», и мы часто говорим о тебе! От Раи ты получишь большое письмо, а я вряд ли сумею написать много, потому что поджимает время — завтра днем уезжаем в Ленинград, а мне нужно еще передать это письмо Мышке. От нее вы можете достаточно подробно узнать о наших обстоятельствах.
И все же не могу кое-что не написать, пусть коротко и поспешно. «Обмен взглядами» и «По поводу одной даты» я прочитал с особым чувством — совершенно отчетливо слышал твой голос и видел тебя, как ты вечером у нас об этом рассказывала. Рассказы хорошие, вправду поэтичные, а одновременно зачатки большой книги, которую ты непременно должна написать. Твой опыт — опыт твоего поколения в Германии и твой личный опыт как писателя, функционера, как ищущей, думающей, верящей и надеющейся молодой немецкой женщины середины века, рубежа эпох, извечного, многослойного национального кризиса, опыт, из которого родились два твоих хороших романа (нет, «Криста Т.» больше чем хорошая книга, по-настоящему превосходная и неувядаемая), — этот опыт в большинстве своих слоев еще далеко не исчерпан. Что ты, именно ты способна создать такой многосторонний лирико-философский эпос, мне однозначно доказывает эта книга, в частности «Самоинтервью», эссе об Анне З. и Ингеб. Бахман, завершающее титульное эссе и т. д. Тебе просто надо дать себе по-настоящему неограниченную свободу, выйти не только «из самой себя», но из всех окружающих тебя барьеров различных табу и предрассудков. Салтыков-Щедрин называл это «внутренним городовым», или «внутренним цензором», которому иные его литературные современники, да и он сам, позволяли властвовать над собой и в себе. (Мелочь по сравнению с тем, что пережили и переживают от «внутренней» цензуры его внуки и правнуки.) Сейчас я как раз читаю «Из дневника улитки» Грасса. Очень хорошая книга, которая, в частности, завораживает ничем не стесненной внутренней свободой автора, порой даже неприятно удивляет нашего брата, местами граничит с эксгибиционизмом, ощущается как субъективистский произвол. В конечном счете правота остается за ним — хотя временами он кажется нарочитым, кокетливым, не только искусным, но и искусственным. Тем не менее summa summarum[23] он убеждает, ведет за собой — не захватывает, не увлекает за собой, как в триллере, а сознательно ведет… Поскольку ты занимаешь сейчас в моих размышлениях очень много места, я снова и снова невольно думал о тебе, и, по-моему, тебе ничего не требуется. Не надо тебе ни у кого ничему учиться. У тебя уже есть собственный мир, своя особая манера письма, чувствования и выражения, с тобой никогда не возникает «впечатления эпигонства» (как ты хорошо доказала это у Бахман). Тебе просто не надо делать над собой усилий, и тогда ты не только станешь писать сама, но, так сказать, оно само будет «писаться». Ты и сама все это прекрасно знаешь, к чему мне тебя поучать.
Очень здорово, что ты есть в этом мире. Пожалуйста, поскорее пришлите весточку. Приезжайте снова, пишите, а может быть, и нам опять удастся приехать в ГДР.
Пусть Эрвин [Штритматтер] попробует пригласить нас. Он человек влиятельный. (Намекните ему потолще.) Мне бы очень хотелось напоследок еще раз повидать Веймар и впервые — Эрфурт, и Гарц, и проч.
Сердечно обнимаю тебя и Герхарда. Будьте здоровы, дорогие мои, и вы, и ваши дети.
Пишите скорее! Ваш Лев
15.9.73
Дорогой Лев,
твое письмо всколыхнуло мои мысли, Раино — скорее мои чувства, но оба затронули те главные точки, где мышление переходит в чувствование, чувствование — в мышление: именно в это место вы и попали (что, в частности, как будто бы указывает, что вы хорошо дополняете друг друга).
В эти дни мы взбудоражены и возмущены событиями в Чили. Повторяется процесс, когда приходится — я говорю о большинстве человечества — бессильно стоять и смотреть, как под плотным покровом соглашений о моратории истребляют народы. Немыслимо, но что самое скверное: все к этому привыкли.
Эта фраза напрямую ведет в на первый взгляд отдаленную писательскую проблематику, о которой ты пишешь очень правильно, и хорошо, и чутко — попадая в самую «точку». Я помню тот миг, те обстоятельства, когда испытывала ощущение, что мне окончательно отбили руки. В казенном здании я шла вниз по лестнице меж людей, которые в большинстве придерживались совершенно другого мнения. Стоял ноябрь 1965-го. Думая об этом, я и теперь обливаюсь потом.
Мне казалось, я «поняла».
Можно бы сказать: отлично. Ведь после все пустяк, ты внутренне свободен, можешь писать как черт и не больше его заботиться о том, прочтет ли кто-нибудь написанное и как оно подействует на того, кто все-таки прочтет. Есть люди, в том числе и пишущие, которые — полуосознанно, полубессознательно — остерегаются информации, даже избегают ее, чтобы ни в коем случае не угодить в эту опасную точку и в этот довольно изнурительный конфликт. Ведь это же конфликт, потому что ты целиком и полностью был отождествлен — и в определенной степени есть и будешь отождествлен — с тем, что, следуя своей литературной совести, должен бы описывать объективно и трезво, почти как посторонний.
Вероятно, ты не сможешь себе представить — но, вероятно, как раз ты и сможешь, — сколько уровней и вариантов может иметь этот конфликт и до какой степени со временем утомляет состояние, что постоянно надо быть и мотором, и экстренным тормозом в одном лице. (Не имея представления об этой проблематике, западные критики в большинстве остаются поверхностными и незначительными, тогда как наши критики либо по-хамски выковыривают именно этот конфликт — именуя его «отклонением», — либо вежливо стараются его не замечать.)
Я писала «Кристу Т.» — это было еще возможно — остатками моей наивности, вдобавок под настолько сильным внутренним принуждением, что местами просто нарушала границы (хотя в целом книга, конечно, содержит ряд намеренных неясностей, нечеткостей и смазанностей).
В последующие годы писать становилось все труднее. Кое-что возникало, всегда — или почти всегда — с задней мыслью: это еще не «то, что нужно». Но сколько же можно тянуть с тем, что нужно, когда тебе 44?
Ты знаешь, какую связь я чувствую с Анной [Зегерс], в том числе и как раз с трагическими чертами ее внутренней биографии. Думаю, я понимаю ее и принимаю кой-какие вещи, от которых другие, пожав плечами, просто отмахиваются, но мне, конечно, не хочется загонять себя в такую же патовую ситуацию, в какой она находится и лишь с огромным трудом может продолжать писать. Иногда мы говорим о том, что бы сейчас делал Брехт. Сумел бы он сохранить свою главную надежду, что рабочий класс станет из объекта субъектом истории (ей-то и надо бы стать у нас основой творчества). Но что, если нет? Иногда мы думаем, что он вовремя умер…