Книга Арктические зеркала. Россия и малые народы Севера - Юрий Слезкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отвратительные пороки оставались прежними: всех путешественников без исключения шокировала «нечистоплотность» инородцев, а также то, что инородческая женщина была «рабою, ибо [муж] приобретает ее как вещь». Такое поведение больше не оправдывали «глупостью» и редко списывали на «жестокость»; в эпоху Базарова оно считалось болезнью. Как писал доктор М.Ф. Кривошапкин, «честь и великая заслуга медицины» состоит в том, что она положила конец гонениям, вызванным невежеством, и «перевела в болезнь» многое из того, что прежде считалось преступлениями и отклонениями. Более того, благодаря популярности биологического и географического детерминизма список отклонений заметно сократился. Точно так же, как шаманство и «арктическую истерию» можно было объяснить химическими процессами в человеческом организме, кочевой образ жизни и неаппетитное питание можно было связать с физическими условиями Арктики — и таким образом расценить как нормальные (в данных условиях). Возражая на наиболее частые обвинения в адрес коренных жителей Сибири и цитируя пассаж из Сибирской летописи о «скотоподобии» северных «сыроядцев», Кривошапкин объяснял своим читателям, что сырая рыба является естественным лекарственным средством от цинги и что «западные» устрицы в любом случае «гаже»; Ядринцев доказывал, что с учетом их среды северяне были весьма передовыми и демонстрировали замечательную приспособляемость и изобретательность.
Для большинства путешественников, которые видели спасение в органическом единстве крестьянской общины, добродетели были более заметными, чем пороки. Инородцы «поражают путешественников своей феноменальной честностью и своими райскими правилами общественной жизни»: живут сплоченными коллективами и владеют всем сообща, никогда не воруют, высоко ценят равенство и независимость. К несчастью, влияние русских чиновников, купцов и старателей начало разъедать райские правила: некоторые туземцы «искусились», и даже всеобщие любимцы — тунгусы — были не столь привлекательны, как раньше. Согласно И.В. Латкину, «пьянство, плутовство, лень, апатия и какая-то хилость, вследствие развитых между тунгусами болезней, оспы и в особенности венерических страданий… изменили характер этого народа, отличавшегося прежде мужеством, отвагою, ловкостью, добросердечием и правдивостью».
Оплакиваемое и, очевидно, безвозвратное исчезновение «райского» коллективизма было не главным аспектом «инородческой проблемы» (русский коллективизм занимал умы гораздо больше). Сибирские областники обнаружили, что инородцы оказались в таком безнадежном положении — как физическом, так и экономическом, — что только самое энергичное вмешательство могло спасти их от полного вымирания. Ядринцев, лидер областников и главный поборник «инородческого дела», взывал к нравственному чувству своих читателей, описывая больных, нагих, голодных, пьяных, обманутых и заброшенных обитателей тундры и тайги. Следуя переметам в представлениях радикальной элиты о «народе», областники переосмыслили дикость как бедность. Эволюционная схема не претерпела изменений, но важнейшим симптомом отсталости теперь была нужда, объяснявшаяся социальной несправедливостью (эксплуатацией) и правительственным равнодушием. У большинства областников (и у народников в целом) географический детерминизм уживался с верой в неограниченные возможности направленного социального прогресса, и, учитывая неспособность и нежелание самодержавия идти в ногу со временем, «люди мысли», осознавшие свою вину перед народом, должны были взяться за дело сами. Точно так же, как русская интеллигенция вызвалась отвечать за страдания крестьянина, сибирские патриоты, согласно Ядринцеву и его последователям, должны были взять на себя заботу о туземцах. В конце концов, именно русское завоевание, правление и торговля привели коренное население страны на грань вымирания. «Мы… должны каждый раз при вестях об их бедственном положении, — писал Ядринцев, — испытывать муки совести». Речь шла не только о вине, но и о гордости. Русские доказали, что они были хорошими колонизаторами — не хуже испанцев и англичан. Теперь им нужно было показать, что они добрее и человечней. То, что произошло с американскими индейцами или с тасманийцами, не должно произойти с сибирскими аборигенами.
Первым шагом было просвещение русских. Прежде чем учить туземцев, им самим следовало поучиться, и большинство сибирских областников считали это своей главной задачей (русские старожилы могли быть морально здоровыми, но, согласно популярной формулировке Лаврова, которую принимал даже И.К. Михайловский, стихийная «культура» была ниже «цивилизации» мыслящего человека). Затем наступал черед практической работы по спасению и воспитанию: прогрессивные администраторы должны были сделать управление рациональным и гуманным; купцы и крестьяне должны были отказаться от нечестных приемов; а миссионеры должны были посвятить себя просветительской работе. Просвещение и христианизация — постепенные, тактичные, опирающиеся на национальные языки и народный опыт — должны были идти рука об руку. Все это было «обязанностью высшей расы, имеющей в виду привитие цивилизации», т.е. долгом цивилизации перед сибирскими аборигенами. Впервые с начала колонизации инородцы рассматривались как люди, имеющие «права» — не юридические права граждан, но права членов человеческого сообщества. Как писал Ядринцев, «сохранение инородческих племен, развитие образования среди них, так же как призвание их к гражданской и умственной жизни, есть настолько же историческое право инородцев на общечеловеческое существование, сколько исторический долг русской народности на Востоке».
Были ли они способны на такое продвижение вперед? Ядринцев не сомневался в этом, но не все были столь оптимистичны. Щапов, сосланный обратно в Сибирь вскоре после того, как он обратился в писаревскую «социально-антропологическую» веру, обнаружил, что инородцы не могут полностью усвоить «высших идей и чувств евангельской правды и любви к ближним». Причиной этого, по его мнению, было недостаточное развитие их «нервно-мозговых способностей» — заключение тем более неожиданное, что мать самого Щапова была буряткой; что бурятский улус оказался ближе к «правде» коллективизма, чем русская община, и что успех коллективизма был, согласно Щапову, результатом развития «высших нервных клеток больших мозговых узлов человеческой нервной системы». Шашков тоже сомневался в способности инородцев эволюционировать в правильном направлении. Те из них, которые получили некоторое образование, предупреждал он, «с презрением относятся к своим соотечественникам, гордятся своими чинами и ведут себя так глупо-напыщенно, что не могут быть терпимы в сколько-нибудь порядочном обществе», а единственные истинно просвещенные инородцы (Доржи Банзаров и Чокан Валиханов), по его сведениям, вернулись к прежнему образу жизни и умерли от пьянства.
И все же ни Шашков, ни Щапов не отрицали возможности прогресса для коренных жителей Севера: их путь мог быть медленным и неверным, но он был возможен. Как неодобрительно заметил один консервативный критик, радикальная интеллигенция пыталась примирить идеи биологической наследственности и борьбы за существование с верой в равенство. Действительно, Варфоломей Зайцев был одинок в своем «научном» расизме. «Разумные эгоисты» Чернышевского самоотверженно трудились во имя всеобщего братства, «мыслящие люди» Лаврова приобщали к цивилизации дикие племена, и даже «реалисты» Писарева признавали, что их индивидуализм должен будет послужить «всеобщему благу». Даже те, кто считал северных инородцев жертвами естественного отбора, верили, что образование может и должно обратить вспять этот процесс. Так, И.С. Поляков считал «подбор родичей у остяков» «самым неестественным, ослабляющим племенную крепость остяка и ведущим его к регрессу», но был уверен, что верная правительственная политика сможет предотвратить их вымирание. Убеждение, что прогресс не является неизбежным, если он аморален, было важнейшей частью философии российского народничества.