Книга Бумажные людишки - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее я выбрался из этого состояния и стал заново учить иностранный язык — тот, на котором пишу сейчас. Одно время я не мог продвинуться дальше отдельных слогов, и это было весьма интересно — вернее, было бы, если бы во мне уже не существовало внутреннего напряжения, которое натягивало меня, как стальную струну, — это был бы кетгут, который можно отрезать и выбросить, вот что я думал, когда еще в юности сообразил, что язык на девяносто девять процентов состоит из метафор, а сейчас имею подозрения и насчет одного процента. Как бы там ни было, я осваивал иностранный язык, вытесняя им мое так называемое бормотание. Это было трудно. Переставлять слоги туда-сюда, нет, не так, это все равно что старательно переделывать статую, рисовать всеохватывающую картину, не давать языку произносить «виски», когда мозг подумал «рассвет». Я осваивал больничные правила в состоянии близком, вот верное слово, к помешательству или белой горячке которое с тех пор к тому времени как целый воз религиозной белиберды вернется со звоном мои взрывом или взрывами вот я потерял нить.
В какой-то момент я очутился снова в отеле, затем в прокатной машине, затем на пароме, причем каждый из этих этапов запечатлелся совершенно самостоятельно, как отдельный слайд, и все это не имеет значения по сравнению со стальной струной, которая натягивалась все туже и туже и тоном все ниже и ниже, все так тут везде. Но несмотря на это, я упорно практиковался в слогах. На пароме (я наблюдал за итальянским круизным судном, по-моему, итальянцы говорили, что это «Кристофоро Коломбо», так что для моей биографии, то есть нашей биографии, можно точно указать место и дату) я попытался подумать слово «конец». А язык громко и отчетливо произнес: «грех». Я как-то по-идиотски расхохотался, усматривая связь между этим новым словом, жаром во мне, стальной струной, видениями, всем тем, что я пытался скрыть в нашем танце и что откроет биограф. Ну и смеялся же я. Но зато я наконец освоил алхимию слова и мог добавлять другие. Это напоминало хождение по тонкому льду.
«Мой — грех».
Это получилось удачно. Но, конечно, все дело в намеренной вечной ошибке нетерпимости, из-за которой происходит столько бедствий. Я попытался снова, без напоминаний, что меня одурачили.
— Нет. Грех. Я — есть — грех.
Мне не хватает смелости перечитывать все это. Тогда был черный период, и одни только воспоминания о нем тянут меня к бутылке, чего я всячески избегаю. Вот старый оборванец бродит, прекрасно сознавая, что старый сами знаете кто пристально следит за ним, что бы тот ни делал. Бродяжничество-то ладно, все равно ничего нельзя было поделать. Я этого объяснить не могу, примите уж на веру. Ничего нельзя было поделать. Пожалуйста, уловите юмор! Вот Уилфрид Баркли, и мир желает (по-мелкому желает) протоптать дорогу к его порогу (не к дому). А вот постаревший Уилф, имеющий то, к чему стремятся молодые, — столько денег, сколько он может потратить, и еще останется, конечно, стареющий, но не понимающий, что он плачет, не имеющий гнезда, если можно так выразиться, но еще способный свить гнездо, если бы задержался достаточно долго в одном месте, вольный ездить, летать, скользить, сидеть, стоять, ходить, здоровый телом и разумом, и, несмотря на все неприятности, весь мир открыт для него — короче, вот вам Уилф в состоянии абсолютной свободы. От этого следует всячески предостерегать. На свободе следует печатать официальное предупреждение, как на пачке сигарет! Учить этому в школах, проповедовать с амвонов, провозглашать в парламенте: господин спикер, слушайте, слушайте, ни за что не доверяйтесь ей, благородной деве!
Неужели это то, что я пытаюсь донести?
Ладно. Свобода бывает всякая. Всплывая на поверхность при этом анализе, я рассекал себя на разные куски, которые когда-то были единым целым и которым угрожала та самая стальная струна. Поначалу я попробовал кататонию. Это нанесло удар под дых достоинству Баркли. Я не выдержал. Не мог притворяться, что мне это нипочем. Вот, скажем, естественные надобности. Подданные королевства Кататонии способны игнорировать их, ведь послушные рабы немедля подадут им пеленки, или, как выражается Рик, памперсы. Просто у меня так не получалось, вот и все. При всем желании (видите, как размываются берега свободы) я не мог не вставать и не ходить в туалет. Мне даже приходилось есть и пить — я имею в виду не спиртное, а воду, чай, кофе, сок, в общем, жидкости. Я даже не мог подавить мысль, что женщины для меня интересны. Нет, не интересны, но много чего другого. Я обнаружил в себе глубокое отвращение к гомосексуальности. Поняв, что кататония меня слишком многого лишает, я захотел попробовать другое. Удовольствия. Вот так я решил. Тебе ведь только за шестьдесят, сказал я себе, можно еще продолжать подвиги молодости, не оглядываясь поминутно назад. Свершай. Этот глагол должен остаться непереходным. Иди, старина, и свершай. Свершай заново. Раз ничего нельзя поделать, можно с тем же успехом что-то делать. Получай удовольствие, милый. Тут я принялся размышлять, на какое самое двусмысленное свершение я способен. Я истинно христианское дитя двадцатого века, так что не подумайте, что я вляпался во что-то такое с молодыми девушками или детьми; вовсе нет.
Это свершение. Тогда оно во мне вызывало смех — но не сейчас, после всего, что произошло позднее и в результате чего я оказался там, где я теперь. В лесу за рекой появляются первые проблески зари. Скоро займется рассветный хор, хотя я его не услышу за стуком этой чертовой машинки. Надо было купить бесшумную, я их столько наоставлял там и сям — всегда было проще купить новую машинку, чем таскать с собой одну и ту же.
Ну ладно. Опять-таки это свершение. Я пришел к выводу, что моему вновь обретенному «я» более всего приличествует убить собаку Джонни. Мою собаку, если хотите. (Понимаю, вы, конечно, забыли о собаке Джонни. Посмотрите в соответствующем месте.)
Я думал дальше. И понял, что просто убить — это по-детски, это недостойно нас обоих, недостойно и копии, и оригинала. Нужно было нечто поистине философское, даже богословское, хитромудрое. Можете мне поверить, я думал так долго и тяжко, что временами действительно почти впадал в кататонию! Более того, мой вывод не был плодом скучных рассуждений, он не напоминал научное открытие, называемое так потому, что является результатом обработки неимоверного множества статистических данных, нет, это было озарение. Оно раскрыло такие необъятные горизонты, что у меня от восхищения даже перехватило дыхание, как у монахини. Вордсворт, см.
Найти Рика оказалось очень трудно. Я был в какой-то стране, кажется, в Португалии, а может, и нет, и все поиски проводил по телефону. Я связался со своим агентом и издательством. Конечно, Рик там везде побывал, но даже они не знали, где он в настоящее время, знали только, где он был раньше. Чтобы найти его, нам придется заставить потрудиться все спутники связи. Это меня удивило — я-то считал, что он должен быть привязан к своему университету, но оказалось не так. По словам моего агента, Рик был свободен, получая средства на исследования творчества вашего покорного слуги, и не стоит повторять, что эти средства он получал от Холидея. Я дал агенту адрес до востребования в Риме и поехал туда, больше не опасаясь встречи с Риком, а, наоборот, стремясь встретиться с ним и побыстрее покончить с этим. Они там, в Англии, видимо, раскалили все телефоны докрасна, потому что на почте я получил тонну корреспонденции от издательства, литагента, от Лиз и еще всякого мусора бог знает откуда. Я сел в такси и вернулся в тот самый роскошный отель близ Ла-Ротонды.