Книга Иван Бунин - Михаил Рощин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1915 году Ивану Алексеевичу Бунину уже сорок пять лет. Он бодр, изящен, живет напряженной и внешней и внутренней жизнью. В мире идет война, Россия ее на глазах проигрывает, миллионы людей гибнут, страдают, но никто из рядовых простых российских граждан ничего, как у нас водится, поделать не может. Бунин говорит, беседуя с родственником своим Пушешниковым (это их — Васильевское, Глотово, Пушешниковых): «Я — писатель, а какое значение имеет мой голос? Совершенно никакого. Говорят все эти Брианы, Милюковы, а мы ровно ничего не значим. Миллионы народа они гонят на убой, а мы можем только возмущаться, не больше. Древнее рабство? Сейчас рабство такое, по сравнению с которым древнее рабство — сущий пустяк». Бунин редактировал свое собрание сочинений, писал стихи и рассказы, весной вышла его новая книга «Чаша жизни». Он бывает в Петербурге, встречается с Горьким, Чуковским, Репиным. Он перечитывает Тургенева — «Дворянское гнездо» и остается недоволен, хотя любит и чтит Тургенева всю жизнь. И как-то в городской суматохе, в Москве, в витрине книжного магазина случайно видит обложку книги Томаса Манна «Смерть в Венеции», — название дало «затем, уже в Орловщине, толчок ассоциативному движению мысли», он вспомнил о внезапной смерти какого-то американца на Капри, «и тотчас решил написать „Смерть на Капри“, что и сделал в четыре дня».
В дневнике осталась запись:
«14–19 августа писал рассказ „Господин из Сан-Франциско“. Плакал, пиша конец…И Сан-Франциско, и все прочее (кроме того, что какой-то американец действительно умер после обеда в „Квисисане“) я выдумал».
Выдумывал и сам плакал, пиша конец!.. Вот вам и привет опять от Александра Сергеевича, родника нашей литературы: «Над вымыслом слезами обольюсь…»
Впоследствии Бунин множество раз редактировал рассказ, сокращал, чистил, в целом работы выйдет поболее, чем в четыре дня. Но, — я уже говорил, он приучил, научил себя писать рассказы, как стихи, — вдруг, единым выливом, разом, и даже этот, весьма густой, плотный, а развести, как бульон, кипяточком, то и огромным окажется, целой повестью, — все-таки он сжат кулаком и бьет кулаком, этот удивительный, один из самых знаменитых в мире рассказов, переведенный на все человеческие языки и всем известный.
Бунинская мощь, бунинский прием и принцип (уже выверенный, проверенный) писать как бы ни о чем, без пространного сюжета, «разработки» героев и приспособления к какому-нибудь направлению, кроме направления собственной мысли, — все здесь явилось в совершенном, законченном виде.
Все его возбуждение от современной жизни, от зрелища всего мира вложено в описание могучего корабля, «Атлантиды» (похожего на «Титаник»), идущего из Нового Света в Европу. Ледяная пурга, зима, океан, шторм, — ничто не страшно пароходу, «похожему на громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой», — кажется, пароход есть символ всемирной цивилизации XX века, машинной, высокотехничной, с расслоенным, разъятым человечеством, — от кочегаров, обливающихся потом у страшных, адских машин корабля в его утробе, до утопающей в роскоши и удобствах жизни публики первых классов, вплоть до самого 58-летнего господина из Сан-Франциско, богача, который «только что приступил к жизни». «До той поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее».
О, это бунинское будущее! Неведомое время, в которое он никогда не верит, — потому что знает о единстве Времени, пора древности столь же близка для него, как сегодня или вчера — нет разницы и все тщетно. Завтра — неведомо, непредсказуемо. Вся роскошь и счастье путешествия сквозь ледяную океанскую бурю, на безопасном, роскошном корабле, — миниатюра земного мира, несущегося в ледяной пустоте космоса. Все эти бунинские скупые, сдержанные и емкие описания корабля читаешь с чувством художественного наслаждения и понимаешь, как ему самому все это нравилось, каждая мелочь, каждая фигура, — хотя бы дочери господина, эти почти религиозные ритуалы завтраков, обедов, ужинов, прогулок, а затем — острова Капри, где господин из Сан-Франциско высадился, гостиницы, — конечно же, безусловно, это все личные впечатления, воспоминания самого писателя, так много бывавшего на Капри. «На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова».
Зачем-то о римском тиране Тиберии вспоминает автор, — зачем? О роскоши и разврате, о рабстве, патрицианском блаженстве и духовно нищей старости, приведших великий Рим к падению — для чего?..
Господин из Сан-Франциско делает, что и как хочет, — он достиг своего ожидавшегося им будущего, счастливого плавания на этом пароходе и туда, куда мечтал.
И что же? Что же?.. Подготовка к изысканному обеду в отеле, описание одевания к нему, затем послеобеденная роскошная сигара, уютная, тихая и светлая читальня, газета, в глубоком кожаном кресле… И что же?.. И все. «Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско… Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный… Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, — самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, — прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса… Но тут он уже и головой перестал мотать».
Человека уже по сути нет, а ложь, условности и «порядок», чтоб все, как надо, еще обступают его: хозяин, лакеи, гости, обед, сами части его костюма, эти распущенные волосы и корсет дочери.
Смерть, господа, смерть стоит и склонилась над каждым, стиснутыми словами кричит нам писатель, а что ж вы-то? чем заняты? Ведь все тщета и суета сует перед зраком госпожи Смерти.
Этот глобально-символический, мощный рассказ, потрясавший потом много лет тысячи читателей, не мог не быть и глубоко личным: писатель не может не побывать в момент творчества своим персонажем и не испытать прежде описания того, что испытывает персонаж. Бунин уже слишком много сам думал о смерти к этому 1915 году, слишком много понял в жизни и смерти. Это его личное передается нам и так сжимает нам сердце.
Мало того, что он вспоминает тирана Тиберия и тщету всех богатств, власти и соблазнов мира и что в конце рассказа является сам Дьявол, — но явлена и Богородица: «… над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, Матерь Божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы — и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, Непорочной Заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и Рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной…»