Книга Фицджеральд - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хемингуэй относится к такому развитию отношений спокойно, он увлечен собой, своими книгами, очередной — уже третьей — женой Мартой Геллхорн, да и друзей он всегда менял с легкостью, подолгу не дружил ни с кем, особенно с теми, кто ему в свое время помогал, кому был обязан. А вот Скотт нервничает, встречи и невстречи с Хемингуэем даются ему одинаково тяжело. Уже в конце жизни, в Голливуде, когда заходил разговор о последних книгах Хемингуэя, чей литературный авторитет неуклонно рос с каждым годом, мог невзначай поинтересоваться у собеседника, не кажется ли ему, что «Хем исписался». Когда же писал «Последнего магната», то однажды обмолвился, что готов встретиться с Хемом, но только после успеха своего романа. И все же лучше с бывшим другом не встречаться, а если и встречаться, то как можно реже, и Скотт под любым предлогом от этих встреч уклоняется. С 1929 по 1940 год таких встреч насчитывается всего четыре, и все они, как всегда, тщательно зафиксированы в «Записных книжках» Фицджеральда: «Четыре раза за 11 лет (1929–1940). С 26-го года уже по существу не друзья». Такую запись могла бы сделать брошенная женщина. В мае 1934 года под предлогом болезни матери он отказывается ехать с Перкинсом к Хемингуэю в Ки-Уэст удить рыбу на его новенькой, только что купленной яхте «Пилар». Не рвется видеть Фицджеральда и Хемингуэй, особенно когда речь идет не о развлечениях, а о работе. В декабре того же года он приглашает к себе Перкинса обсуждать рукопись «Зеленых холмов Африки», и присутствие Фицджеральда считает нежелательным. «Я бы очень хотел видеть Скотта, — пишет он Перкинсу, — но лучше в другой раз, а не теперь, когда мы заняты серьезным, „не питейным“ („un-alcoholic“) делом».
Их последняя встреча датируется 10 июля 1937 года. Если это можно назвать встречей. Фицджеральд в Лос-Анджелесе без году неделя. В Голливуд приезжает собирать деньги для революционной Испании Хемингуэй; он привез с собой документальный фильм «Испанская земля», который снял вместе с Арчибальдом Маклишем и известной писательницей, драматургом Лилиан Хеллман. После показа фильма Дороти Паркер пригласила всех «на бокал вина», и Скотт заявил, что не пойдет, — видеть лишний раз преуспевающего друга не хотелось. Сам идти не пожелал, но вызвался отвезти Хеллман к Паркер на своей машине. «Сидел, скрючившись, за рулем, — вспоминала потом Хеллман в книге мемуаров „Неконченая женщина“, — ехал со скоростью миль двадцать в час, руки на руле дрожат, машину мотает из стороны в сторону». Когда подъехали, войти долго отказывался, на вопрос: «Почему?» — ответил: «Долго рассказывать», но потом все же вошел, пробыл всего несколько минут, видел, как Хемингуэй то ли в раздражении, то ли спьяну швырнул в камин бокал с вином, и, не выпив ни капли, удалился. А Шейле Грэм сказал впоследствии: «Нам нечего было сказать друг другу». По существу повторил уже сказанное: «Нам с ним больше не о чем говорить, сидя за одним столом».
Разлучило Фицджеральда и Хемингуэя и еще одно обстоятельство, и этим «обстоятельством» явилась жена Скотта. Зельда терпеть не могла Хемингуэя. Ей не нравился его первый роман и его первая жена Хэдли, не жаловала она и вторую жену. Считала Хемингуэя двоеженцем (это когда он приехал на Ривьеру с Хэдли и Полин), человеком лицемерным и фальшивым (а ведь была права) и в пылу семейных скандалов могла даже сгоряча обвинить мужа в интимной связи с Хемом; а впрочем, в чем она его только не обвиняла! Обвиняла Хемингуэя в том же, в чем Хемингуэй обвинял ее: считала, что он «своими пьянками» отвлекает мужа от работы, хотя, если кто кого от работы и отвлекал, то Фицджеральд — Хемингуэя, а не наоборот. Ревновала мужа к Хемингуэю, которым Скотт откровенно восхищался, ставил себе в пример.
В свою очередь, и Хемингуэи не жаловали Зельду, относились к ней даже с некоторой опаской. Портрет Зельды, набросанный Хемингуэем в «Празднике», говорит сам за себя: «ястребиные глаза и тонкие губы», к разговору прислушивается «со взглядом пустым, как у кошки». Такую поневоле испугаешься. Они и боялись — ее затаенности, непроницаемости, непредсказуемости: «… но тут она наклонилась ко мне и открыла свою великую тайну: „Эрнест, вам не кажется, что Христу далеко до Элла Джолсона“». Раздражала их и ее навязчивая страсть к развлечениям: «Ну что будем делать? Давайте что-нибудь придумаем! Придумала: давайте кататься на роликовых коньках! Давайте все вместе поужинаем! Вместе с Хемингуэями! За столиком Джойса в „Трианоне“!»
Не любили, боялись и считали (и не они одни), что это Зельда, женщина пустая, распущенная и легкомысленная, виновата в том, что Скотт ничего не пишет. «Он начинал работать и едва втягивался, — читаем в „Празднике“, — как Зельда принималась жаловаться, что ей скучно, и тащила его на очередную пьянку». «Зельда, — вспоминал Хемингуэй, — делала все возможное, чтобы отвадить Скотта от литературы, а Скотт, в свою очередь, пытался отвадить Зельду от общения с другими людьми». Хемингуэй не сомневался (и тоже был прав), что Зельда, не лишенная литературных амбиций, ревнует Скотта к его работе. В письме от 28 мая 1934 года он пишет Фицджеральду с назидательностью, ставшей уже для их отношений привычной. «Тебе, как никому другому, — внушает он Скотту, — необходима дисциплина. Ты же вместо этого женишься на женщине, которая ревнует тебя к твоей работе, хочет с тобой конкурировать и губит тебя». Спустя почти десять лет после смерти Скотта в письме Артуру Майзенеру Хемингуэй повторяет, по существу, ту же мысль — виноват, мол, сам: «Я очень любил Скотта, но он загнал себя в очень непростую ситуацию. Зельда постоянно его спаивала, потому что испытывала ревность оттого, что ему хорошо работается. Он был похож на управляемую ракету с очень крутой траекторией, ракету, которой некому управлять».
Если Зельда, как не без оснований считал Хемингуэй, ревнует Скотта к его труду, то Скотт, со своей стороны, ревнует ее к первому встречному — не случайно же он, человек открытый, в беседах с «закрытым» Хемингуэем постоянно возвращается к истории с французским летчиком. Ревнует и боится, как бы жена чего не вытворила, ведь от нее — как, впрочем, и от него самого — можно ожидать любых сюрпризов. Об этом же пишет и Каллаган: Фицджеральд не раз отсылал Зельду из ресторана домой, ссылаясь на то, что она устала или что утром ей надо рано вставать. Каллаган подробно описывает свой первый визит к Фицджеральдам. Зельда истерически хохочет; что бы ни сказал про нее Скотт, решительно отрицает: «Я ничего подобного не говорила». Выражение ее лица при этом совершенно непроницаемое и очень сосредоточенное. Скотт внимательно следит за ней. Пьет много, говорит в тот вечер мало. Хмурится; ему что-то явно не нравится. В какой-то момент велит жене идти спать, и Зельда беспрекословно подчиняется. Сам же, как всегда очень быстро напившись, ни с того ни с сего встает на четвереньки. Упирается головой в пол и пытается встать на голову…
И еще Хемингуэи считали — и тоже не без оснований, — что Зельда не в себе. «Вы сами скоро убедитесь, — предупреждал Хемингуэй Каллагана, — что она сумасшедшая». Не скрывал он своей догадки и от Фицджеральда. Когда Скотт, для которого не было запретных тем, жаловался другу, что Зельда не желает с ним спать, потому что он, дескать, плохой любовник, Хемингуэй его «успокаивал»: «Переспи с другой женщиной. И забудь, что говорит Зельда. Она — сумасшедшая».
«ШИЗОФРЕНИЯ, КАК И БЫЛО СКАЗАНО»
То, что Зельда нездорова, было очевидно уже давно. Не врачам — к медикам Зельда не обращалась, — а всем, кто ее окружал: мужу, родственникам, друзьям, знакомым. В начале сентября 1924 года — на Ривьере разгар бархатного сезона — Скотт прибежал к Мэрфи в отель в четыре утра и в панике сообщил, что Зельда без сознания: приняла большую дозу снотворного; тогда в первый — и далеко не в последний — раз пришлось прибегнуть к морфию. В своих парижских воспоминаниях Морли Каллаган подметил, что страсть к развлечениям причудливо сочеталась у Зельды с отстраненностью, погруженностью в себя. Если Скотт, пока не напивался, обычно говорил без умолку, приставал к собеседникам с вопросами, то Зельда большей частью помалкивала, сидела за столом с отвлеченным видом, натужно улыбаясь чему-то своему, нервно кусала губы. И надолго застывала в одной позе — кататония, симптом, недвусмысленно свидетельствующий о шизофрении. Сара Мэрфи, имевшая возможность наблюдать Зельду изо дня в день, обратила внимание на ее непроницаемый и в то же время какой-то затравленный взгляд. «Ее внутренняя жизнь, — вспоминала Сара, — была никому не ведома. Очень может быть, в голове у нее бродили какие-то тревожные, тайные мысли. Она была своенравна, капризна, ранима и очень скрытна». И — как, впрочем, и муж — совершенно непредсказуема. «От Зельды, — читаем мы в „Записных книжках“ Фицджеральда, — можно было ждать любых сюрпризов». Однажды в казино, в Жуан-ле-Пен, Зельда вдруг встала из-за стола и, задрав юбку до пояса и ни на кого не обращая внимания, начала танцевать. При этом, как ни трудно это себе представить, держалась с достоинством, которого (вспоминает та же Сара Мэрфи) никогда не теряла, «даже принимая участие в самых вопиющих эскападах». «С Зельдой никто не позволял себе вольностей, — пишет Сара, — и когда в ее присутствии ругали Скотта, она, как тигрица, бросалась на его защиту». Что — добавим от себя — ничуть не мешало ей прилюдно устраивать ему скандалы, обвинять во лжи, в пьянстве, в том, что он совершенно не разбирается в людях. Разбирался и правда неважно — как всякий незлой человек относился к ним лучше, чем они того заслуживали.