Книга Боттичелли - Станислав Зарницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот по этой причине Сандро пока еще не мог принимать участия в диспутах, но жадно прислушивался ко всему, о чем велись беседы на вилле Фичино. Да и знаний у него было маловато. Со временем он начал постигать премудрости мифологии древних, однако с философией дела шли труднее. Но даже это придавало ему уверенности, ведь еще совсем недавно он боялся, что никогда ничего не поймет. Ему тогда казалось, что эти взрослые люди играют в какую-то странную игру, придумав ей название «золотой век». Об этом веке академики говорили постоянно и ликовали как малые дети, услышавшие занимательную сказку, не забывая восхвалять Лоренцо, который вернул этот самый золотой век. Сандро не раз слышал, как Фичино в упоении восклицал: «Этот век воистину золотой, отбрасывающий свой блеск на свободные искусства, столь долго пребывавшие в темноте — на грамматику, поэтику и риторику, на живопись, архитектуру и скульптуру, на музыку и пение под аккомпанемент древней орфической лиры. Все они расцветают во Флоренции!» И Сандро был рад, что он, принятый в их компанию, тоже способствует распространению в родном городе просвещения.
В том, что касается искусств, Фичино был безусловно прав. Никогда еще Флоренция не переживала такого их расцвета. И дело не только в одном Лоренцо, о котором иногда говорили, что он содержит за свой счет, кормя, одевая и обувая, целую свору мудрецов и примазавшихся к ним лжефилософов и псевдопоэтов. Впрочем, в последнем завистники были неправы: Лоренцо без особого труда разоблачал проходимцев. В этом ему помогал отменный вкус, данный, казалось, самой природой и обостренный воспитанием. То, что он хвалил, безусловно заслуживало внимания, и если он поддерживал живописца или поэта, то их будущее было гарантировано. Этим безошибочным вкусом он отличался от тех же Строцци, Альбицци, Торнабуони и других магнатов, которые, соревнуясь с Медичи, тоже поддерживали философов, живописцев и поэтов. И у них в домах велись многочасовые диспуты об искусстве, ритмике стихов, древних рукописях и о многом другом, включая астрологию и черную магию. Но всем им, конечно, было весьма далеко до Лоренцо и его Платоновской академии.
Сандро казалось невероятным, что человек может знать столько, сколько знал Лоренцо. Временами он ловил себя на мысли, что Медичи судит обо всем лишь с чужих слов, но всякий раз убеждался в своей неправоте. Тем не менее было странно, что Лоренцо откровенно предпочитал скульптуре камеи и геммы, а великолепным картинам, переполнявшим его дворец, — миниатюры из старинных рукописей.
Восхваляя учение Платона, он оставался добрым христианином и, следуя примеру деда Козимо, время от времени удалялся в монастырь Сан-Марко, где в келье, расписанной фра Анджелико, предавался молитвам и размышлениям. Казалось, Лоренцо противоречив во всем: доходящая до грубости откровенность и изысканность манер, понимание возвышенной поэзии и любовь к скабрезным анекдотам, благоговение перед матерью и жестокость к другим женщинам, в том числе и к своей жене. Но, видимо, таков уж был этот век, когда красота и безобразие мирно уживались рядом.
В палаццо на виа Ларга больше философствовали, а о живописи — к великому разочарованию Сандро — говорили редко, хотя тот же Фичино прекрасно разбирался в ней. Находясь всеми своими помыслами в далекой древности и преклоняясь перед ней, они больше рассуждали о давно умерших мастерах, чем о живых. Со времен Козимо, много строившего и любившего говорить с зодчими, в академии с удовольствием обсуждали архитектуру. Многие ее члены вместе с архитекторами облазили римские развалины, измеряли и устанавливали соотношения размеров. Они назубок знали Витрувия и, подобно Альберти, были твердо убеждены в том, что стоит только как следует покопаться в древних манускриптах и можно будет найти ответы на все вопросы: как ваять статуи, писать картины, строить дворцы и храмы. Они досконально исследовали барельефы, гробницы, обломки статуй, дошедшие из глубины веков. Истинным праздником для живописцев и скульпторов Флоренции бывали дни, когда во дворец Медичи привозили новую древность, откопанную на окрестных полях или купленную за границей. Тогда все они устремлялись в дворцовый сад, где реликвия выставлялась на всеобщее обозрение, и спорили до хрипоты о ее достоинствах и недостатках.
Здесь тоже говорили о пропорциях и перспективе. Фичино, превосходно знавший не только Платона, но и Пифагора, восхвалял число и меру, форму и гармонию. Он доказывал, что живопись должна быть светлой и радостной. Сандро, с детства приученный к тому, что любая картина, любой алтарь должны служить определенной цели — поучать, хвалить или порицать, — с удивлением узнал на виа Ларга, что живопись может создаваться просто ради удовольствия. Вот с этим он никак не мог согласиться: ведь сами же эти политики и философы говорили о том, что картина — это книга для неграмотных. Чему может научить ландшафт, без которого теперь не может обойтись ни один портрет? Что касается его, то любому ландшафту он предпочитает фон, состоящий из руин и зданий. Вот где можно показать и владение линией, и знание пропорций!
Иногда, вычитав в очередном разваливающемся от старости манускрипте описание картин античных мастеров Апеллеса или Зевксиса, друзья Лоренцо пытались побудить его рисовать на те же темы, подолгу разъясняя символику подобных произведений. Сандро внимательно выслушивал их и вежливо отказывался: тайный смысл древних мифов до сих пор был ему непонятен и чужд, а рисовать обнаженное тело, подобно древним, он не смел, ибо не хотел служить дьяволу. Ведь обнаженная плоть греховна — она вводит в соблазн и разжигает похоть. Переубедить его не могли и оставили в покое: пусть рисует своих Мадонн!
Сандро упорно отстаивал свободу творить так, как ему хотелось, как он считал правильным. Часто его раздражал Фичино с его бесконечными советами. Этот горбун поучал всех подряд, даже Лоренцо, и тот, как послушный ученик, внимал каждому его слову. Но у него, Сандро, есть собственное мнение. Впрочем, в одном он согласен с Фичино: нужно упорно искать пути к познанию красоты. Но искать он будет, служа Богу, а не какому-то там Платону, в творениях которого он пока мало что понимал. Они же словно помешались: «Ах, Платон! Ах, божественный грек!» Только это и можно было от них услышать.
То, что его новые друзья преклоняются перед каким-то ученым греком и ставят его книги вровень с божественной Библией, больше всего угнетало Сандро. Эти два мира никак не желали соединяться, продолжали существовать порознь, и никакие разъяснения Фичино не могли заставить его поверить в то, что увлечение Платоном — безобидное занятие, не содержащее ничего предосудительного с точки зрения отцов церкви. Разве не ересью было утверждение Марсилио, что любое произведение этого язычника можно читать в церкви вместо проповеди и что это способствовало бы торжеству добра, истины и красоты? Может быть, прав был старый Мариано, твердивший ему о том, что такие безбожники, как Фичино, и их бредни превращают Флоренцию в вертеп? Ведь докатились до того, что на картинах вместо ангелов стали появляться амурчики, а на кладбищах — страшно даже подумать — сооружаются памятники с изображениями языческих богов и богинь! Но самое ужасное — это безразличие флорентийцев к такому надругательству над истинной верой. Нет, добром все это кончиться не может!
Блюдя заветы отца, ему бы надо бежать из этого дома, а он слушает богохульные речи, тратит драгоценное время и — что самое страшное — не испытывает угрызений совести. Что влечет его в эту чуждую для него компанию? Может быть, то, что здесь прекрасное чтут превыше всего? Лоренцо как-то изрек, что он более всего ценит красоту — она альфа и омега его существования, смысл его жизни. Сандро не меньше его был влюблен в красоту и надеялся, что именно здесь он наконец постигнет ее. Ради этого он был готов даже взять грех на душу, поддаться искушениям врага человеков. Он вновь и вновь дает себе зарок не появляться в этом притоне зла, но ноги будто сами несут его в палаццо на виа Ларга. Все-таки слаб человек! И он даже готов поверить: те, кто осуждает Лоренцо, ничего не смыслят в происходящем — вот от таких глупцов и погиб Сократ, только потому, что он посмел иначе взглянуть на вещи!