Книга Мой Ницше, мой Фрейд... - Лу Саломе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда человек, это осознавшее себя нечто, представляет себя в мыслях одновременно и чем-то иным, он в порыве подражания всего лить выворачивает ситуацию наизнанку – символически выпячивает «наружу» то, что составляет его собственную экзистенциальную тайну. В конечном счете наше формальное мышление может стать чем-то вроде «символизации» – чтобы с помощью такого поворота выразить в языке и попытаться постичь непостижимое. Разум – это как бы искусный прием, отмычка, открывающая всю немыслимую синтетику существования, которая на поверку оказывается нашей аналитикой. В этом месте большинство людей, не исключая полностью и тех, кто посвятил себя науке, решают свои точные, доказательные знания дополнить тем, что они считают или хотят считать истиной. Словно без такого обращения к оптимизму веры ситуация, в которой находится человечество, оказалась бы угрожающе пессимистической. Словно в противном случае мы просто были бы отброшены в «мертвый» мир, раздробленный нашим методом познания, способом добывания знаний, мир, лишенный телесной и душевной теплоты, изначально отданный во власть Ничто. В отличие от этих людей Фрейд относился к такой позиции не просто отрицательно, а без сомнения враждебно, с внутренней агрессивностью. За это на него обижаются, особенно если речь заходит о человеке, о страданиях и стремлениях, делающих его стойким и жизнеспособным. Однако позиция Фрейда объясняется тем, что наша уступчивость в этой точке движения, говоря коротко, от физики к метафизике приводит к злоупотреблению теми средствами познания, которые мы создали для использования в мире физическом. Именно в этой точке, отделяющей один мир от другого, и пришел Фрейд к своим открытиям, которые большей частью только потому оставались необнаруженными, что им или опрометчиво не давали выхода, или столь же опрометчиво наделяли их метафизическими предпосылками. Борцом с этим, причем борцом агрессивным, Фрейда сделала та самая исследовательская серьезность, решительная и неуступчивая, которая без сожалений предала гласности совершенно случайно сделанные им открытия и не позволила снова скрыть их от общественности. Ее нельзя путать с агрессивностью новообращенного, одержимого желанием уговаривать или поучать других (для примера можно взять ницшевское «Останься верен земному!» или иное подобное желание возвещать истины).
Учение Фрейда требует от нас только одного: чтобы мы были чуть терпеливее и сдерживали нашу жажду познания, чтобы мы, не считаясь с собой, сохраняли ту же честность мысли, которую нам удалось столь успешно усвоить применительно к вещам внешнего мира. Мы можем со спокойной совестью признаться: Фрейд ведет нас к самому низу вещей!
Но сперва следует отметить и то, что вводит нас на равных в целостность бытия, не интересуясь при этом, чем и как мы на фоне данной целостности выделяемся. Что до тормозящего воздействия, все усиливающегося в процессе становления культуры нашего сознания, то оно представляет собой нелепейший из всех «сословных предрассудков», охотно предпочитающий общей целостности исходной почвы вымышленные воздушные замки, надеясь обрести в них спасение. В этой крайне щекотливой, ставшей из-за нашей заносчивости болезненной и сверхчувствительной ситуации не в состоянии ничего изменить даже наши высокоразвитые мыслительные способности. Изменить может только революция в мышлении, когда сознание уступает место признанию.
После того как Фрейд был представлен здесь прирожденным рационалистом, поступавшим в соответствии с собственными вкусами (а это значит, что последователям его дела необязательно придерживаться «закона, которому он следовал с самого начала»), я хочу еще раз во всеуслышание высказать то, что со времени моих встреч с Фрейдом не выходит у меня из головы и сердца, а именно насколько глубоко его выстроенная на рационалистической основе исследовательская методика проникла в недра иррационального, в конечном счете черпая в нем свои открытия. Иными словами, все обернулось удивительным наказанием за обман, сделавшим побежденного победителем за то, что тот до конца оставался верен себе! Разве такой поворот событий не является сбалансированным заключительным актом, дающим самым что ни на есть механистичным явлениям внешнего мира выход к сокровеннейшим глубинам мира внутреннего, к которому вполне приложимы слова Гераклита о бесконечно раздвигающихся пределах души?
Поэтому оказался несостоятельным даже наиболее часто встречающийся упрек в рационализме, адресованный Фрейду, который взял в качестве эпиграфа широко известную цитату: «Все быстротечное – символ, сравненье», а не сущность вещей. Так-то оно так! Вот только символ доведен у Фрейда до совершенства.
К осени 1911 года я, возвращаясь домой после поездки в Швецию, оказалась на психоаналитическом конгрессе в Веймаре и встретилась с Фрейдом, он высмеял меня за неукротимое желание заняться изучением его психоанализа, ибо в то время еще никто и не думал о центрах для подрастающего поколения, подобных тем, что было решено создать в Берлине и Вене. Когда я, после полугодичной самостоятельной подготовки, снова предстала перед ним в Вене, он опять от души посмеялся надо мной, наивной, так как я сообщила ему, что собираюсь заниматься еще и с Альфредом Адлером, превратившимся в его смертельного врага. Он добродушно согласился с этим при условии, что я не стану упоминать о нем там, а об Адлере, наоборот, здесь, в его окружении. В результате Фрейд узнал о моем выходе из кружка Адлера только несколько месяцев спустя. Но то, о чем я хочу рассказать, относится не к созданию каких-либо теорий, ибо даже самая захватывающая из них не смогла бы отвлечь меня от того, что содержалось в открытиях Фрейда. Отвлечь от этих «находок» не смог бы даже самый блестящий теоретик-толкователь; их значение не дано умалить даже неудачным или несовершенным интерпретациям самого Фрейда. Теории, которые в то время только начинали складываться, служили ему необходимым средством взаимопонимания между сотрудниками, и если они у него рождались, то обязательно обретали черты его образа мыслей, отличавшегося научной точностью и строгостью. Если бы я попыталась рассказать, что вело мысль Фрейда к его открытиям, то он высмеял бы меня в третий раз, так как сделать это было бы ничуть не легче, чем зафиксировать своеобразие таланта, присущее руке живописца или пальцам скульптора. Ведь проявлялось оно в чем-то конкретном, в мимолетном облике конкретного живого человека, точнее, во взгляде на этого человека, – взгляде, для которого за конкретным и мимолетным открывался всеобщий образ человеческого. Вместо раздумий на эту тему – пусть даже самых глубокомысленных и остроумных – мы наблюдаем у Фрейда готовность к самоотдаче во имя той последней точности, которая касается каждого из нас и которую можно выявить и осмыслить только так, как это делал он.
На одной из первых встреч рабочей группы (до меня женщин среди участников почти не было…) Фрейд во вступительном слове подчеркнул, что об одиозных темах, когда они становятся предметом обсуждения, следует говорить абсолютно откровенно, без каких бы то ни было церемоний. Шутливо, со свойственной ему сердечностью и изяществом он добавил: «Как всегда, нам предстоит неприятный, трудный рабочий день – непохожий на праздничные отношения между нами». Слово «праздник» еще не раз станет определяющим в моем отношении к нему и к его взгляду на вещи, который я пыталась описать, – взгляду, которому открывалась полнота материального мира; какой бы отталкивающей или пугающей ни была эта материальность в своих конкретных проявлениях, для меня за повседневными делами всегда таилось нечто праздничное, воскресное. В минуты отвращения к себе Фрейд удивлялся тому, что я все еще глубоко привязана к его психоанализу: «Ведь я учу только одному – стирать грязное белье других людей». О выглаженном и аккуратно сложенном на полках шкафа белье мы, собственно, знали и без него. Однако то, что можно было узнать даже по самому заношенному белью, чужому или собственному, уже не было связано напрямую с конкретной вещью, отстранялось от нее, от ее ценности, так как преображалось в процессе переживания.