Книга Иудино дерево в цвету - Кэтрин Энн Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что-то не видно, чтобы этой молодежи они принесли вред.
На что мать ему возразила:
— Плоды настоящего созреют в будущем, столь отдаленном, что ни я, ни ты, быть может, не доживем до того, чтобы проверить. В том-то и беда. И продолжала разливать горячее молоко, которым поливали масляные тосты.
Миранда сидела молча, свесив нижнюю губу. Отец улыбнулся ей.
— Вот ты, например, малышка, не видела представления, и много тебе от этого было пользы?
Миранда снова расплакалась; в конце концов пришлось ее вывести; ужин прислали ей наверх. Дайси молчала и была вне себя. Есть Миранда не могла. Она старалась представить себе, словно вправду видела утром своими глазами, как чудесные существа в белом атласе с блестками и с алыми кушаками танцуют и резвятся на трапециях; как смешные обезьянки в пестрых одежках скачут верхом на чудных лохматых пони. Так она и уснула, и во сне придуманные воспоминания уступили место реальным: она увидела испуганное, горестное лицо человека в просторном белом комбинезоне с оборками — он падает, он сейчас разобьется на смерть — как можно над этим смеяться? — и страшную гримасу неулыбчивого лилипута. Она закричала во сне и села на постели, моля о спасении.
Вошла Дайси, тяжело топая толстыми босыми ступнями, выпятив большие, темные губы, еле-еле приподняв сонные веки.
— Ну, знаешь! — говорит она горячим, хриплым шепотом — Ты чего? Ей-Богу! Хочешь, чтоб тебя отшлепали? Весь дом подняла среди ночи…
Миранда подавлена собственными страхами. Она бы могла одернуть Дайси, поставить ее на место. Сказала бы: «Замолчи, пожалуйста, Дайси», или еще так: «Я не обязана тебя слушаться.
Я никого не обязана слушаться, кроме бабушки», что было, хоть и обидной, но истинной правдой. А еще можно было сказать: «Ты соображаешь, что говоришь?» Но минувший день все переставил. Миранда всей душой хотела одного: чтобы никто, включая Дайси, на нее не сердился. Раньше ей было безразлично, если даже ее поведение и раздражало сбившихся с ног взрослых. Но теперь пусть Дайси сердится, это неважно, только бы она не выключила свет и не оставила ее одну со страхами ночи, вместе с которыми снова придут сны. Она обхватила Дайси обеими руками и плача умоляла ее:
— Не надо! Не уходи от меня. Не… не сердись так! Я этого не перенесу-у-у!
Дайси с протяжным вздохом укладывается рядом, набираясь терпения и напоминая себе, что она как христианка должна нести свой крест.
— Ну, ну, спи, — говорит она обычным, добрым голосом. — Закрой глазки и спи спокойно. Я никуда не ухожу. Дайси вовсе не сердится, вот ни на столечко!..
Старушка няня сидит, вся сгорбившись, и с минуты на минуту ждет своей смерти. Бабушка при прощании предрекла ей с естественностью старости, что, наверно, они последний раз разлучаются на этом свете; они обнялись, поцеловали друг дружку в обе щеки и еще раз обменялись обещаниями встретиться на небесах. Няня уже приготовилась в путь. Ее обступили дети: «Тетя Нэнни, ты не думай! Мы тебя любим». Но она словно не слышала; ей было все равно, любят они ее или нет. Годы спустя Мария, старшая девочка, с болью думала, что они были недостаточно сердечны с няней. Они по-прежнему зависели от нее, позволяли ей брать на себя лишние заботы, и она трудилась больше, чем следовало. Она стала молчаливой, сгорбилась еще сильнее прежнего — вообще-то она была худая, но статная, с благородно вылепленным негритянским лицом, туго обтянутым угольно-черной кожей, никаких примесей в ее африканской крови, — но тут вдруг сдала и согнулась. По вечерам слышно было, как она, стоя на коленях у своей кровати, молит Бога, чтобы даровал ей отдых.
И когда из хижины на том берегу речки выехала одна негритянская семья — первое за долгие годы освободившееся жилье — Нэнни сходила туда, осмотрела его, а вернувшись, спросила у мистера Гарри: «Что вы думаете делать с этой хижиной?» Мистер Гарри ответил, что, наверно, ничего; и тогда няня попросила ее себе. Она сказала, что хочет иметь свой дом; за всю жизнь у нее не было собственного угла. Мистер Гарри сказал, конечно, пусть берет эту хижину. Но в семье все очень удивились и почувствовали себя немного обиженными. «Отпустите меня туда, дети, дайте дожить последние дни в покое», — сказала она им. Домик выскребли, отмыли и побелили, на стены набили полки, прочистили дымоход, отдали няне хорошую кровать и не особенно вытертый ковер и сказали ей, что она может взять из дому любые мелочи, какие пожелает. Ко всеобщему удивлению, выяснилось, что к некоторым вещам няня питала пристрастие и мечтала ими владеть, хотя всегда казалась довольной и ни в чем не нуждающейся. Она перебралась к себе, и дети потом признавались друг другу, до чего забавно и трогательно было видеть, как она старается при переезде не показывать своей радости; но все-таки они воспринимали его как зрелище, предназначенное специально для них.
С той поры она жила в блаженной праздности, только шила лоскутные покрывала и плела шерстяные половички. Родные внуки и члены ее белой семьи ее навещали, и многие другие белые, никогда не владевшие никем из няниной родни, тоже к ней заглядывали, покупали у нее половички и приносили гостинцы.
Всю жизнь она ходила в шерстяных черных платьях или в коленкоровых с черно-белым узором, поверх — туго накрахмаленный белый передник, на голове — белый плоеный домашний чепец, а по воскресеньям — выходной из черной тафты. Смолоду и до последнего дня она блюла во всем строжайшую аккуратность. Но теперь это уже была не старая верная служанка Нэнни, освобожденная рабыня, а престарелая женщина банту, хозяйка со средствами, сидящая у себя на крыльце и наслаждающаяся свежим воздухом. Она стала повязывать голову голубым ситцевым платком, а в восьмидесятипятилетнем возрасте пристрастилась курить трубку из кукурузного початка. Черная радужка ее глубоко запавших старых глаз обрела шоколадный оттенок и расплылась по всему глазному яблоку. Зрение уходило, веки сморщились, запали, и лицо ее стало похоже на слепую маску.
Дети, воспитанные в старомодном сентиментальном духе, всегда безмятежно считали, что няня — настоящий член семьи и полностью довольна своим положением, ее отселение, осуществленное твердо и без шума, послужило им чувствительным уроком. Годы шли, а няня знай себе сидела на пороге своей хижины. Дети росли, времена менялись, старый мир ускользал у них из-под ног, к новому они еще не приспособились. Им очень не хватало няни. Семейное достояние таяло, слуг становилось все меньше, и без нее им жилось ужасно трудно. Только теперь, увидев, как сразу после ее ухода все расползлось, потускнело и покатилось под откос, они полностью осознали, как много она для них делала. Дети не были обучены работать на себя, не умели и не склонны были делать длительные усилия, рассчитывать наперед. Ничему этому их не учили, и до самообразования им было еще далеко. Иногда няня поднималась по крутому речному откосу и приходила в гости. В таких случаях она делала по дому почти так же много, как в прежние времена, довольная, что может им показать, какую важную роль она когда-то играла в их доме. В благодарность, а также в залог того, что она придет опять, они собирали для нее корзинки и тюки разных мелочей, которые ей так нравились, и кто-нибудь из ее правнуков, Скид или Хейсти, вез это все в тачке, провожая ее домой. На минуту она снова превращалась в ласковую, зависимую, старую служанку, родную душу: «Я знаю, что мои детки не отпустят меня с пустыми руками».