Книга Белый квадрат. Лепесток сакуры - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Отчасти вы правы, – улыбался доктор. – Между людьми разницы немного, а вот между народами она есть. Потому и говорим мы на разных языках, и делим всех, как вы сами, на «своих» и «чужих». Незадолго до войны я увлекся было эсперанто…
– Это еще что за зверь? Не слыхал.
– Язык с претензией на международность. Его придумал некий окулист из Варшавы. Я читал его книгу, во французском переводе. В восторженном предисловии некий мсье, увы, запамятовал его фамилию, говорит, что этот язык наконец-то объединит народы Европы в единую семью, положит конец войнам…
– Язык, придуманный польским окулистом? – Спиридонов не выдержал и хохотнул. – Да скорее мотылек крыльями потушит горящую избу.
– Какой красивый образ, – отметил Фудзиюки, – сами придумали?
– Народ придумал, – пожал плечами Спиридонов. – У нас в Вятке такая пословица.
– Вот! – торжественно провозгласил Фудзиюки. – Сами говорите: придумал народ. Есть нечто, что нас объединяет. Что отличает нас от других, похожих на нас. В эсперанто нет пословиц и в принципе быть не может. Потому мечта этого мсье несбыточная. И потому ваше стремление защищать свою землю за тысячу ри от дома мне близко и понятно.
– И что вас так заинтересовало в моем народе? – спросил Спиридонов.
Фудзиюки достал из рукава кусок рисовой бумаги и промокнул со лба пот.
– Я работал с вашими пленными солдатами, – пустился он в объяснения. – Осматривал их, кого надо, того лечил. Вы правы, и наши народы очень похожи, и другой самурай сказал бы, что японский крестьянин ничем не отличается от русского, но это не так. Есть одно отличие, и не только у крестьян: наши самураи тем же отличаются от ваших дворян. Когда битва проиграна, когда наступает время позора и горечи, японец берет кусунгобу[32] или принимает яд. Русский не менее тяжело переживает все это, но нечто внутри него удерживает его от подобного шага. Вас можно раздавить и расплющить, но невозможно сломать, и еще…
Он прищурился и внимательно посмотрел на Спиридонова. Потом улыбнулся.
– Да курите, курите… Но идемте тогда на воздух.
Виктор Афанасьевич, которому действительно чертовски хотелось курить, тут же достал из рукава кимоно полупустую пачку и щелчком выдвинул оттуда папиросу. Прикуривал он на ходу.
– …говорил я и с вашими… не знаю, пригодно ли тут это слово, le libertaire.
– Мы называем их нигилистами, – кивнул Спиридонов, выпустив дым в сторону. – В Артуре я их не встречал, а вот на родине доводилось. Неприятный народец.
– Они везде одинаковы, – ответил Фудзиюки. – В лучшем случае это эмансипированные великовозрастные подростки…
– Недоросли, – улыбнулся Спиридонов. – А в худшем?
– В худшем – люди, напрочь потерявшие совесть, – жестко сказал Фудзиюки. – То есть и не люди вовсе, совесть – необходимое качество любого человека. Так вот, даже ваши нигилисты отличаются от европейских. Они могут сколько угодно трещать о «ретроградах и казнокрадах», о прогнивших властях и порочной системе, но, в отличие от тех же европейцев, при этом все равно по-своему любят свою Родину и свой народ.
– Ну, далеко не все, – не согласился с ним Спиридонов. – Есть и такие, что вашему императору поздравительные адреса посылают и желают победы над Россией…
Он остановился и стряхнул пепел в траву.
– Но таких и правда немного. А как выглядит японский анархист?
Фудзиюки поморщился:
– Совершеннейший моральный вырожденец. Меня пугает то, что общество нормально к ним относится. С некой иронией, как к цирковым паяцам. А ведь у вас они, говорят, какого-то царя убили…
– Было дело, – подтвердил Спиридонов. – Ну что ж, Фудзиюки-сама, тогда, как война закончится, поезжайте ко мне в гости. У вас будет возможность получше узнать русский народ, а у меня – еще больше у вас поучиться.
Фудзиюки вздохнул:
– Сколько еще раз мне просить вас не называть меня так, Викторо-сан? Семьдесят раз по семь, как учил ваш Бог?
– У меня это непроизвольно получается. – Виктор Афанасьевич докурил и смял в пальцах картонную гильзу. – Поскорей бы война закончилась, что ли…
Он не заметил, как заснул. Сон его был продолжением воспоминаний. Спиридонову снилась большая белая фанза под крышей из рисовой соломы. Свет лился сквозь бойницы-окна меж крышей и стенами, но, хоть окна и были узкими, в помещении было всегда светло. До войны эта фанза была гумном, потом в ней разместили японских солдат, потом – пленных. Сейчас фанза вновь пустовала, лишь в центре просторного помещения был белый квадрат татами да одну из стен украшал простой, но наполненный глубоким смыслом древний символ…
– Иногда мне кажется, что для Японии было бы лучше, если бы это вы разбили нас, – сказал Фудзиюки, глядя в глаза ученику.
– Почему? – удивился тот. – Только не говорите мне, Фудзиюки-сама, что поражение лучше победы!
– Я просил вас, сударь, не называть меня так, – ответил его наставник строго, затем смягчился: – Победы и поражения должны приходить в свое время. Сейчас для Японии не время для побед, да и для России не время для поражений. Теперь мой народ возгордится, возгордятся те, кто спит и видит возвращение к эпохе Сэнгоку Дзидай, те, кому хотелось бы пересмотреть итоги Войны Босин. Те, кто свел все итоги преобразований Мэйдзи на нет.
– Но, учитель, вы говорили… – начал было Виктор… и тут же, сам не понимая как, оказался на полу – захват, бросок, с такой легкостью, словно он, двадцатитрехлетний поручик, некогда бывший украшением Кремлевского батальона, был легче пуха. – Вот незадача, и как вы все успеваете?
Подходил Никола Вешний; где-то на востоке вторая тихоокеанская эскадра восьмиузловым ходом приближалась к островам Тсушима, но ни один из тысяч матросов еще не знал, что эта дорога ведет на эшафот. Спиридонов говорил с Фудзиюки откровенно, но темы все еще не оконченной войны они не касались. У них хватало тем для разговора – почти два месяца Спиридонов был учеником Токицукадзэ, и за это непродолжительное время научился очень многому.
И не только самообороне. Фудзиюки давал ему много большее, он делился с ним своим мировоззрением, необычным даже для японца. Сын Нихона, учившийся в европейской Сорбонне, он знал жизнь Востока и Запада, но не так, как многие другие. Фудзиюки с ранней юности искал, он искал нечто неуловимое – искал учение, способное сделать человека счастливым. Не тем обывательским счастьем, которое заключается в лени, комфорте и набитом брюхе, не оглушенным счастьем алкоголика или опийного курильщика, не мимолетным счастьем порока. Он искал счастье для души. Когда-то, по его словам, на короткое мгновение его душа стала «как птица» – он чувствовал, что способен подняться высоко ввысь и увидеть всю землю, от края до края.