Книга Кошки - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, прыгая на трех лапах, он заковылял по дорожке и, еще больше ругаясь, с трудом пролез под забором. А оттуда сразу направился налево, к другу. Руфус отсутствовал полчаса: он должен был сообщить кому-то, кошке или человеку, о постигшем его несчастье. Вернувшись, он снова оказался в своем убежище. Кот был потрясен, возмущен, по глазам было видно, что ему больно. Его шерстка, выздоровевшая за лето благодаря хорошему питанию, стала жесткой, он снова превратился в несчастного старика, которому было не так легко умываться. Бедный старый бродяга! Бедный отчаянный кот! Он, как и Силач, получал разные клички, но все они были грустными. Но этот кот был неукротим. Он поставил перед собой задачу — сбросить гипс, и преуспел в этом. И его снова отнесли к врачу, где наложили новый гипс, который ему было не сбросить. Но Руфус старался вовсю. И каждый день он совершал свою прогулку вниз по лестнице, к кошачьей дверце, где раздумывал, отставив назад загипсованную лапу, а потом с ругательствами пролезал, и мы следили, как он ковыляет по саду, по лужам, по осенним опавшим листьям. Руфусу приходилось приникать к земле, чтобы пролезть под забором. Но каждый день он неизменно ходил на встречу, возвращался в изнеможении и тут же засыпал. Проснувшись, опять работал над непосильной задачей — как избавиться от гипса. Там, где он посидел, все становилось белым от гипсовых крошек.
Через месяц гипс сняли. Лапа стала негнущейся, но все-таки действовала. И Руфус опять стал самим собой — доблестным котом-авантюристом, для которого наш дом был базой. Но потом он снова заболел. Года два затем его жизнь состояла из чередующихся циклов. То он выздоравливал и убегал, то снова заболевал и возвращался домой. Но со временем его болезни протекали все тяжелее. Язва в ухе не заживала. Он возвращался из очередных странствий и просил помощи. Руфус осторожно подносил лапу к гноящемуся уху, аккуратно сплевывал, учуяв запах на лапе, и беспомощно смотрел на хозяев. Он немножко ворчал в знак протеста, когда мы промывали ему ухо, но в принципе не возражал и послушно принимал все лекарства, потом ложился и ждал, пока выздоровеет. Мы на ощупь чувствовали, какое у него жесткое, мускулистое тело, тело старого кота, несмотря на все болезни, еще достаточно сильное. Только к концу своей жизни, своей слишком короткой жизни, когда Руфус совершенно заболел и едва мог ходить, он стал оставаться дома и совсем не пытался выходить на улицу. Бедняга лежал на диване, и, если не спал, казалось, что он задумался или задремал. Однажды, когда кот спал, я погладила его и разбудила, чтобы заставить съесть лекарство, и он при пробуждении приветствовал меня тем доверчивым, ласковым вибрирующим звуком, какого коты удостаивают тех, кого любят, людей или своих сородичей. Но когда Руфус увидел, что это я, он мигом превратился, как всегда, в нормального, вежливого и благодарного кота. И я поняла, что мне удалось застать тот единственный раз, когда он издал этот особый звук, — при том, что в нашем доме этот звук раздается с утра до ночи. Этим звуком мама-кошка приветствует своих котят, а котята — свою маму. Может, Руфусу снилось, что он котенок? Или приснился бывший хозяин, который вырастил его, а потом уехал или по каким-то другим причинам его бросил. Этот случайно подслушанный звук меня огорчил и даже ранил. Потому что Руфус не издал его ни разу, даже когда мурлыкал непрерывно, как автомат, проявляя свою благодарность новым хозяевам. Все то время, что он нас знал, за эти почти четыре года, когда мы несколько раз буквально вытаскивали его с того света, вылечивали или частично вылечивали, Руфус никогда по-настоящему нам не верил — опасался, что может потерять этот дом и что ему снова придется о себе заботиться, боялся опять стать брошенным котом, обезумевшим от жажды и больным от холода. Его вера в кого-то, его любовь к какому-то человеку в прошлом были так жестоко и безжалостно преданы, что Руфус просто не мог позволить себе даже полюбить снова.
Когда как следует узнаешь котов, познакомишься с их жизнью, в душе остается осадок — это печаль, совсем не похожая на боль за людей; к этой печали примешивается боль от ощущения беспомощности котов, чувство нашей общей вины перед ними.
За неделю до того, как у этого кота отняли переднюю лапу, точнее сказать, всю конечность вместе с предплечьем, он скакал вниз по семи лестничным пролетам, потом — бац! — пролетал сквозь кошачью дверцу и по дорожке мчался к забору в конце сада, чтобы выгнать чужого серого кота, который приходил в наш сад, поскольку там имелся водоем. Он издавал при этом такой яростный вопль, что, когда, уже успокоившись, этот победоносный кот возвращался ко мне в комнату, на самый верх дома, и садился возле моей кровати, удовлетворенно оглядывая свою территорию, очищенную от наглых чужаков, а потом осматривал через забор широкое зеленое поле, которое и представляет собой водоем (у викторианцев принято загонять воду под землю), я ему говорила, как всегда, потрясенная этим его воплем: «Боже мой, Силач! Ну разве можно издавать такие звуки?»
Силач? Не Вельможа? Это имя появилось так. Семнадцать весен назад кошка по имени Сьюзи окотилась на чердаке, рядом с моей комнатой. Это была мирная, вполне цивилизованная кошка. Она, видимо, выросла в хорошем доме, но потом лишилась его и жила на улице, без удобств. Дамы из закусочной иногда подкармливали кошку, но не регулярно. Она дважды на моей памяти рожала котят, и бедняжке не всегда удавалось найти укромный уголок — однажды она пристроилась прямо под грузовиком, — и до того, как она поселилась у нас, ни один из ее котят не выжил. Кошка была не старой, но уставшей и запуганной. Кошки-матери, которые рожали много раз, которых их добрые владельцы не избавили от этой необходимости, подвергнув операции, безошибочно, с привычной усталостью воспринимают появление у себя огромного живота, не удивляются энергичным движениям внутри, не причитают: «Ой не надо, неужели мне снова терпеть все это?» Мы кормили Сьюзи, подыскали ей безопасное место для родов, под крышей, куда никакой другой кот не мог даже приблизиться, но она была хоть и преданной матерью, однако не по своему желанию.
Когда котята впервые открывают свои маленькие мутные голубоватые глазки и видят, что над ними нависает человеческое существо, они всегда шипят и протестуют, лишь позже они превратятся в приветливых кошек и котов. Но один из детенышей Сьюзи, черно-белый комочек, открыл глазки, увидел меня и неуверенными шажками выкарабкался из-под старого одеяла, брошенного на пол… потом подобрался к моей ноге… полез по ней вверх… забрался на руку… на плечо… цепляясь своими крошечными колючками-коготками, добрался до моего подбородка и, мурлыча, прижался там. Это была любовь на всю жизнь. Он оказался самым крупным из котят, главным котенком, и уже с первых дней командовал остальными братьями и сестрами, даже умывал их и наказывал, пока его крупная мамаша наблюдала, растянувшись рядом. Он был как отец для этих котят, или даже как мать. Сьюзи, казалось, заботилась о старшем сыне не больше, чем о других, и не возражала против его главенства.
В рождении этих котят была какая-то тайна. Их было семеро. Одного, белого — больно себе представить, каким он мог стать прекрасным котом, — Сьюзи вытолкнула из гнезда, и через пару дней беднягу обнаружили мертвым.