Книга Жили-были на войне - Исай Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он приехал откуда-то из-под Кириллова, высокий, чуть согнутый (темное продолговатое лицо старца с северной иконы), чисто выбритый, в новеньком жестком плаще, пахнувшем резиной, в чистеньком пиджачке, в черной сатиновой рубашке. Тихий, молчаливый, он за весь день, кажется, не произнес ни слова – лишь благодарно смотрел голубыми, чуть водянистыми глазами на генерала, на штабных офицеров, на Охотникова, которого не знал, на Риту Скачко, на бывшего своего командира роты, маленького плешивого человечка, посадившего его, как рассказывала Рита, на гауптвахту в самый День Победы за то, что не отдал ему своевременно честь. Казалось, он сам не помнил этого.
Охотников так и не узнал его фамилии – все называли его просто Егор, дружески похлопывали по плечу, поглядывали на него с умилением, а он все улыбался счастливой, идущей от самого сердца благодарной улыбкой. Охотников наблюдал, как почтительно, на некотором рассчитанном расстоянии стоял он, как внимательно, стараясь не пропустить ни одного слова, слушал генерала, и представил себе, как Егор собирался на эту встречу, как ждал ее и как сейчас, по-своему, воспринимает все происходящее – солдат, тот самый русский солдат, смелый, безропотный, безвестный. Как он всем тут необходим. И как, в сущности, до крайней, последней степени всем безразличен.
Солдат, идеальный солдат – Охотников знал всяких, – Егор едва ли был редкостью, но даже о самых отчаянных, самых ленивых думал с сочувствием и симпатией. Сколько их погибало, уходило на костылях из-за глупости и нераспорядительности офицеров, нелепых приказов, отсутствия, как, например, у переправы под Нижнювом, хотя бы пары зенитных пушек. Они воевали – шли в атаку, наводили переправы, делали проходы в минных полях, – не идеальные, они тяжело матюгались, дрались друг с другом, грабили походя мирных жителей, мечтали, как после войны ликвидируют колхозы, читали при свете коптилки из гильзы треугольные письма от жен и искренне сочувствовали сержанту, за всю войну не получившему ни одного письма. Впрочем, и среди них было достаточно таких, для которых и он не пожалел бы эпитетов Риты Скачко. И наверно, среди сидевших вчера за столом, показавшихся ему на одно лицо, были такие, с кем он мог сойтись близко, по-человечески.
Наверно, и он бы оказался в положении Егора – чуть в стороне – “наш сержант”, один из тех, которые… Какими подвигами, какими особенными доблестями мог он похвастать – даже Генка не мог бы припомнить для него ни одного легендарного подвига: ничем не примечательный сержант-понтонер, – если бы среди офицеров бригады не оказался Липовецкий, начальник одного из отделов Ленмостпроекта, знаменитый конструктор, хорошо знавший не сержанта – инженера Охотникова.
Узнав Охотникова, он сперва удивился, потом шумно обрадовался и, обняв его за плечи, представил генералу как крупнейшего инженера-мостовика, строителя Хангарского моста в Сибири, фотографию которого на первой странице поместила недавно “Правда”. О фотографии тоже было упомянуто и о представлении к премии, конечно.
Генерал был счастлив. Он еще раз, как бы заново, обнял Охотникова, одобрительно осмотрев его с головы до ног, и снова трижды расцеловал. Теперь Охотников становился гордостью его бригады – “его сержант” стал знаменитым; ни в одном из будущих своих выступлений он не упустит случая сказать, как из простого сержанта-понтонера, его сержанта, вырос знаменитый инженер – строитель уникальных мостов через могучие реки Сибири.
Астахов тоже глядел на него по-иному, он как бы уравнялся с ним, уже не как бывший однополчанин, сержант с подполковником в отставке, а как крупнейший инженер-строитель с секретарем обкома по пропаганде. Он сразу стал своим среди бывших майоров, полковников и подполковников, ныне начальников плановых отделов, директоров каких-то предприятий, депутатов горсовета и прочих вершителей судеб и дел сегодняшнего дня. Охотников чувствовал это особое, окрашенное его положение, новое к себе отношение даже в Генке, и ему становилось грустно.
А сегодня утром, на берегу Невы, когда все пытались вспомнить, где же когда-то находилась их первая переправа, они наперебой, с подчеркнутым уважением к мнению специалиста, спрашивали его, что он думает по этому поводу.
Узнать местность было невозможно. Не изменилась лишь громада крепости на другом берегу. Здесь тогда ничего не оставалось, ни дома, ни деревца, – перерытая снарядами пустыня, ничем не похожая на нынешний поселок: свежевыкрашенные к весне наличники окон и заборы, только что вспаханные огороды и палисадники. Установить, где могла быть переправа, не представлялось возможным. Все бестолково спорили, бегали с места на место, поднимались на откос, тыча рукой то в одну, то в другую сторону.
Охотников спросил у Егора. Он не надеялся, что Егор помнит, где была переправа. Просто стало неловко видеть, как старик, улыбаясь своей счастливой улыбкой, стоит в стороне, никому не нужный, случайный, забытый всеми. Егор перестал улыбаться. Он подошел к огромному валуну, едва выглядывавшему из песчаного откоса, поглядел на бастионы крепости, потом куда-то вверх и, сделав от валуна шагов десять, сказал: здесь!..
Все снова заспорили, не соглашаясь, но Охотников не слушал их. Он кивнул Егору, пожал ему руку – он поверил ему не потому, что вспомнил сам, а просто поверил Егору, понял, что Егор помнит, знает, уверен. Он отошел к воде и закурил. Захотелось уйти отсюда, уехать, все равно куда – в Ленинград, домой, просто уйти от этих людей, не участвовать в этой хорошо организованной игре для стариков и детей, торжественной и неискренней…
Мокрые, потемневшие от влаги лейтенанты на плакатах взмахивали пистолетами, поднимая в атаку тех, кого нельзя увидеть, не попавших в объектив. Охотников все смотрел и смотрел на плакатного лейтенанта и вспомнил погибшего, совсем не похожего на плакатного, и все впечатления вчерашнего дня и сегодняшней поездки – счастливую улыбку Егора, широко расставленные объятия и поцелуи генерала, слезы и восторги Котенкова, тоску и злость Риты Скачко, погруженную в прошлое улыбку Скулова, – и вдруг почувствовал, что был, в сущности, нет, не лишним, наоборот, нужным на вчерашнем празднике, даже необходимым, но не столько тем, с кем пил водку, пел песни, а кому-то другому, другим, для важного, очень важного дела, участвовал в некоем спектакле, в огромном, охватывающем всю страну зрелище, гигантской, с умом и размахом поставленной массовке, где всё – его желание увидеть дорогих ему людей, тоска Егора, восторги Котенкова, тщеславие генерала и надутая важность Скулова, даже злая скука Риты Скачко, явившейся на встречу с неиссякшим запасом обиды и неприязни ко всем, с кем когда-то спала, – всё, всё годилось, всё шло в дело, сливалось в гигантское представление для тех, кому еще придется воевать. Когда? С кем? Все равно – пусть их вдохновит мысль, что никто не забыт, ничто не забыто.
Утром в Тарнобжеге стоял такой туман, что другой стороны улицы как бы и вовсе не было. Пан Вежанский, мой переводчик, посмотрел на меня с некоторым сомнением, мол, стоит ли ехать, но тут же попытался успокоить:
– На Висле так бывает, с утра туман, а к полудню вовсю светит солнце.