Книга Батюшков - Анна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свою скромную хижину поэт приглашает самых близких друзей — Жуковского и Вяземского. С их появлением связывается анакреонтический мотив стихотворения, переходящий в медитацию на тему скоротечности жизни и неизбежности смерти:
Пока бежит за нами
Бог времени седой
И губит луг с цветами
Безжалостной косой,
Мой друг! скорей за счастьем
В путь жизни полетим;
Упьемся сладострастьем
И смерть опередим;
Сорвем цветы украдкой
Под лезвием косы
И ленью жизни краткой
Продлим, продлим часы!
Когда же Парки тощи
Нить жизни допрядут
И нас в обитель нощи
Ко прадедам снесут, —
Товарищи любезны!
Не сетуйте о нас,
К чему рыданья слезны,
Наемных ликов глас?
К чему сии куренья,
И колокола вой,
И томны псалмопенья
Над хладною доской?
К чему?.. Но вы толпами
При месячных лучах
Сверитесь и цветами
Усейте мирный прах;
Иль бросьте на гробницы
Богов домашних лик,
Две чаши, две цевницы
С листами повилик;
И путник угадает
Без надписей златых,
Что прах тут почивает
Счастливцев молодых!
Легкость жизни призвана преодолеть тяжесть вечной разлуки, сладость любви и дружбы — победить ее горечь, красота поэзии — опоэтизировать смерть. А всё вместе — побороть страх смерти, столь очевидно свойственный автору этих строк. Повторимся: в поэзии Батюшков видел мощный императив, долженствующий изменить мир вокруг и личное мироощущение. В этом состояла его «маленькая философия»[208]: гармоничные стихи, по своим стилистическим качествам приближающиеся к совершенству, были призваны благотворно воздействовать на мир. Но силой слова побеждался не только внешний хаос, который поэт нередко ощущал вокруг себя, но и внутренние демоны. И напрасно Пушкин упрекал Батюшкова в необдуманном эклектизме: «Главный порок в сем прелестном послании есть слишком явное смешение древних обычаев мифологических с обычаями жителя подмосковной деревни. Музы — существа идеальные. Христианское воображение наше к ним привыкло, но норы и келии, где лары расставлены, слишком переносят нас в греческую хижину, где с неудовольствием находим стол с изорванным сукном и перед камином суворовского солдата с двуструнной балалайкой. Это всё друг другу слишком уже противоречит»[209]. Замеченное Пушкиным смешение не противоречило главной установке Батюшкова: чем ближе к привычной реальности оказывался идеальный мир античности, чем плотнее смыкались «обычаи жителя подмосковной деревни» с «обычаями мифологическими», тем эффективнее происходила чудесная метаморфоза. Она позволяла провидеть за деревенским бытом обедневшего вологодского помещика, в одиночестве коротающего холодную осень, счастливое и исполненное глубокого смысла существование античного поэта-мудреца.
Через несколько лет в статье «Нечто о поэте и поэзии» Батюшков лапидарно сформулирует свое поэтическое credo, в целом совпадающее с выраженным в «Моих пенатах»: «Я желаю — пускай назовут странным мое желание! — желаю, чтобы поэту предписали особый образ жизни, пиитическую диэтику; одним словом, чтобы сделали науку из жизни стихотворца. <…> Первое правило сей науки должно быть: живи как пишешь, и пиши как живешь. Talis hominibus fuit oratio, quails vita[210]. Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы»[211]. Второй принцип этой странной науки — духовная свобода, которая дается только путем отказа от суеты мира: «Жить в обществе, носить на себе тяжелое ярмо должностей, часто ничтожных и суетных, и хотеть согласовать выгоды самолюбия с желанием славы — есть требование истинно суетное. Что образ жизни действует сильно и постоянно на талант, в том нет сомнения»[212]. В качестве примера Батюшков приводит легенду о поэте И. Ф. Богдановиче, авторе блистательной поэмы в анакреонтическом стиле «Душенька», жизнь которого может служить образцом для подражания: «Богданович жил в совершенном уединении. У него были два товарища, достойные добродушного Лафонтена: кот и петух. Об них он говорил, как о друзьях своих, рассказывал чудеса, беспокоился об их здоровье и долго оплакивал их кончину»[213]. В реальности, однако, всё выглядело не столь поэтично. В одном из своих самых длинных и безотрадных писем Гнедичу из Хантонова измученный одиночеством и тягостным бездействием Батюшков, поздравляя с именинами своего друга, написал характерную фразу: «Я тебе позволяю в мои именины написать ко мне столько же стихов и выпить за мое здоровье бутылку… воды, так как я это торжественно сделаю завтра при двух благородных свидетелях, при двух друзьях моих, при двух… курчавых собаках»[214]. Насколько благотворно воздействовала на самого Батюшкова его «маленькая философия», насколько меняла мироощущение поэта его гармоничная поэзия, предоставляем судить нашему читателю.
«Свои стихотворенья читает мне Хвостов…»
Батюшков приехал в Петербург во второй половине января 1812 года, остановился у Гнедича на Садовой улице и сразу стал действовать, несмотря на лихорадку, которая сразила его немедленно по прибытии. Вяземский, который на этот раз не дозвался Батюшкова в Москву, насмешливо благословлял и наставлял его в письме, адресованном «повесе Батюшкову, дурному баснописцу Батюшкову, раненому в жопу Герою Батюшкову, по некоторым обстоятельствам Тибуллу Батюшкову, не приехавшему в Москву, устрашенному угрозами Шаликова Батюшкову, написавшему какое-то славное послание к Жуковскому и Вяземскому, о котором все известны, кроме Жуковского и Вяземского…»[215]. Этот игровой тон, эта легкая ирония задушевных писем совсем скоро станут частью истории, уйдут в небытие — наступил 1812 год.
Намерение Батюшкова найти подходящее место, дававшее бы какой-то дополнительный заработок к тем четырем тысячам оброка, которые он с трудом собирал со своих крестьян, было на этот раз вполне серьезным. Надежды на службу в Императорской Публичной библиотеке, директором которой состоял А. Н. Оленин, оправдались не сразу. Вакансий там не было. Однако Оленин принял своего молодого друга очень тепло и обещал содействие. Нельзя сказать, что Батюшков чувствовал в этот раз себя совершенно свободным от домашних обязательств: если сестры давали ему передышку, то с самого начала года болезни детей и неприятности терзали Е. Ф. Муравьеву. В письме, посланном буквально вдогонку Батюшкову, она признавалась: «Ежели бы я не столько тебя любила, то пожелала бы тебя в Москву…»[216]Однако и она отступила и, искренне желая племяннику добра, поддержала его планы: «Узнав, что ты был болен, когда я поехала, я благодарила за тебя Александра Ивановича (Тургенева. — А. С.-К.), который мне сказал, что он уверен, что ты пойдешь в службу, и так я от всей души моей желаю и надеюсь, что оно будет к твоему благополучию. Ты так еще молод, что, конечно, очень много можешь найтить службою; и сверх того можешь быть полезен»[217].