Книга Последний колдун - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего уставился, забыл?
– Ладно, чего там... Не думал вот так увидеть.
– Брат мой, – зачем-то соврала Милка прыщеватой соседке, затеивая странную игру, и открыто подмигнула Степушке. – Братишка двоюродный. Женился тайком и на свадьбу не позвал.
– Знаем таких братишек. До первого пузыря, – безразлично откликнулась девица и продолжила, видно давно затеянный, разговор: – Ты чего парня-то вчера избил? Ведь Нюрка сама позвала.
Их спутник, рослый малый с жидкой прямой волосней на плечах и квадратным подбородком, часто играл скулами, словно копил злобу, и отзывался нехотя, сквозь зубы:
– Я не бил, я робкий. Только раза и дал по пачке.
– Нарвешься когда-нибудь...
– Я-то? Не-е... – отвечал с ухмылкой, но густо опушенные глаза сквозь ресницы мерцали холодно, с затаенной угрозой. – Я примерный. Но Нюрке тоже надо бы свесить.
– Нюрка стоит. Из маленькой гниды большая вошь...
– Прибаутки знаете?
– А что... Она такая, по матери видно, что сволочь, – кричала на весь автобус Милкина подруга. – Значит, порвал?
– А чего с ней... Она только целоваться умеет, а мне больше надо.
Разговор тянулся необязательный, но полный тайных многозначительных намеков: знать, та, прыщеватая высоколобая девица, имела на парня виды и привлекала к себе вниманье. Степушку она не замечала, проникала сквозь траурно обведенными глазами, да и Милка отчего-то сникла, словно бы вовсе забыла о встрече, а он не напоминал более о себе, чуть отодвинулся, сзади рассматривая пепельно-седую копну волос, похожую на хитрое птичье гнездо. Казалось возможным снять его без усилий, и тогда голова останется беззащитно голой и ушастой...
Наворочают же такое, подумал с усмешкой, заметив в волосах сенную паутину. Как и спит только, на полене, что ли?
Два старика качались позади, и видно, громкий разговор разбередил их. Один – белобровый, сухонький и прямой, как гвоздочек, все пытался сбоку заглянуть рослому парню в глаза, с усильем выворачивая шею, а другой – рыхлый, с багровым отечным лицом, сидел на дерматиновой подушке, отвалясь, и подначивал соседа:
– Как же, воспитай нынешних. Вон волчище какой. Сам кого хошь воспитает.
– Раньше-то мы сызмальства к труду приставали, а ныне долдоны-то как... Уж детей пора ковать, а они все за партой. Деревья в лесу разные, не то люди. А чего, спрашивается, в науку толкать, если бестолочь? Бандитов и ростим...
– Балуем мы их...
– Сами виноваты, – настаивал белобровый, накаляясь.
– А чего виноватиться? Вон какой охламон, с ним управься поди. Даст в рожу – и умоешься, – упирался рыхлый с постоянной безмятежной улыбкой на лице. Но тот, гвоздочек, вдруг вскипел, ворсистую шляпу сбил на затылок, обнажил на распаренном лбу тройную багровую морщину, разделенную наискось белым корешком шрама: «Не... я еще могу раза дать. И с копыток долой». И не попрощался, суетливо засовался меж Степушкой и тем рослым откормленным парнем, оказавшись где-то под мышкой, поочередно пронзив взглядом каждого. Недавние столь угрозливые слова его показались такой наивной детской похвальбой, что Степушка невольно улыбнулся, по-доброму оглядывая шустрого старика. «Отбойный папаша, – веселея, подумал он. – Значит, раза даст, и с копыл долой. Шустряк». И, сам не зная отчего, вдруг напружинился, прогнул спину, вовсе загородил и без того узкий проход.
– Ты, слизень, – больно толкаясь локтем, вскричал старик.
Все повернулись в их сторону, и Степушка смутился:
– Ну чего, чего вопишь... Я же ненарошно. Режут, да?
– Я бы показал тебе кузькину мать, – бормотал старик, пробираясь на выход. – Жаль, остановка.
Последние слова больно ущемили Степушку. «Тюрьма, что ли? И не шевельнись. Назло я, да?.. Лезут в душу, распроязви их в печенку», – ворчал обиженно, с тоской проглядывая в окне серую городскую окраину, казарменный строй брусчатых домов, чахлое болотце позади, с редкой ревматически изогнутой сосной, по самую поясницу заваленной всяким житейским мусором. «Чего запехались, чего видят? Киснут посреди гнили», – вдруг с неведомым ранее презрением подумал он о людях, покидающих автобус. Себя он уже выселил из этих мест, забыл, как сам провеял три года на болотистом речном берегу, подчинившись заводу, его мерному накатному гуду, казарменному запаху общих коридоров и уборных, густо засыпанных хлоркой, и вот этим улочкам, которые десятилетиями заваживались опилками и потому ватно проминались под ногой, скрывая под собой бездонную болотную хлябь. Степушка словно бы забыл, что и ему пора выходить, и тупо разглядывал жидкий ручеек людей, осторожно льющийся по замшелым мосткам в две доски, невольно высматривая знакомых. «Наверное, первая смена отбарабанила».
– Степа, проводи меня, – вдруг позвала Милка.
Степушка очнулся и только теперь заметил, что автобус пуст и спутники Милкины тоже куда-то девались. Зябко стало, машина жестяно громыхала и трясла, изматывая тело, из каждой щели тянуло холодом, и парень охотно, затискивая поглубже внезапную тоску, привалился к девичьему боку, дурашливо егозя и прихватывая Милку за плечо.
– Окольцован, значит? – Она деревянно замерла, не отбояривалась, не сдвинула тугое бедро: легкий плащик сбился, и клетчатое платьишко задралось, и невольно открылся молочный поясок ноги над капроном. Девчонка спохватилась, ловко накинула полу плаща, но Степушка заметил, как полыхнула ее крутая туземная щека. – Окольцован, значит? А помнишь, как до меня сватался. Тетя Параня-то... Смех один. У вас есть дочь-королевишна, а у нас – царевич Степан. Это ты-то царевич? Дай гляну. – Она говорила грустно, голос бархатисто обволакивал и смущал Степушку. – Ведь любил меня? – Протянула и глянула прямо в крапчатые березового сияния глаза, приметила отвисший, слегка придавленный на конечушке нос и такие знакомые твердые крупные губы. И словно бы въявь ощутила их неподатливую упругость и шероховатость, больной прикус зубов и легкий запах табака.
– И чего Любка нашла в тебе?
– Сам удивляюсь... Страшнящий, худящий, глупящий. Ни кожи ни рожи. Со сна перепутала, что ли?
Милка вновь замкнулась, почужела и, пока переезжали через загустевшую, уже засалившуюся реку, молча стояла у борта, костяно похрустывала сцепленными пальцами. На берег выскочила первой, не оглянулась, шаги ее гулко отдавались на свайном причале, в бревенчатых его связях и лишайной, отсыревшей утробе и разом утонули на песчаном взгорке. Но Степушка не поспешил следом, он внезапно обиделся на Милку, бросившую его в одиночестве, и берег, плохо различаемый в темени, показался таким случайным и ненужным, что парень вдруг удивился странности здешнего своего присутствия. Какая же неволя пригнала его сюда, скажи на милость?.. О любви помыслилось на дармовщинку, что сама в руки лезет? А может, неожиданная городская воля завлекла, сладкий плод которой хотелось надкусить, испробовать, выпить его терпкою сердцевину? В общагу бы надо, подумал Степушка, а его какой-то леший занес в эту дыру, где ему явно ничего не отвалится, разве только рожу начистят удальцы, добрых гостинцев напехают в боки. Завтра в первую смену, и через час последняя посудина, на которой надо бы выбраться позарез, чтобы ночь не коротать на мозглом берегу... Пока колебался Степушка, пока совесть свою усыплял, теплоходик сиротски задавленно мыкнул горловым дискантом, и с грохотом уползли сходни. Еще не поздно было вскочить на борт, уже колыхнувшийся на волне... Чего ему, как дураку, торчать в потемни. Приволокла и бросила. Нашла тоже чучело гороховое, попался идиот, есть над кем нрав качать. Шелупонь рыжая, думает, все хаханьки да хиханьки. А он не двинет отсюда, сядет и дождется следующей шаланды... Домой надо, в Кучему скорей. Люба, наверное, уже спать легла, свернулась подковкой, сопит в коленки. Дуролом я, чертоломина. Не успел с глаз Любиных скрыться, а уж зажгло невтерпеж...