Книга 72 метра. Книга прозы - Александр Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зам тогда не выдержал и изменил фамилию «Савицкая» на «Савицкий».
Но вообще-то, я вам должен сказать, что информацию из родного отечества мы очень любим: каждый день с нетерпением ждем; жаль только, что она доходит к нам часто по кускам: то срочное погружение помешает, то антенну зальет, то еще что-нибудь…
Вот однажды вывесили: «Министр обороны США вылетел на…» — а дальше не успели принять. Так и вывесили, и зам подписал: ночь была, ему спросонья подсунули, а он и подмахнул.
Наши сначала изменили предлог «на» на более удобный предлог «в», а потом вместо многоточия написали то место, куда он вылетел.
Заму пришлось все срывать. Хоть и не наш министр обороны, но все-таки неудобно.
И тут мы принимаем известие насчет мамонтенка Димы, — мол, отрыли его, отряхнули, и теперь он по Англии путешествует, и английская королева его там наблюдает.
И решили наши люди среди радистов зама разыграть.
Дело в том, что зам у нас безудержно верил каждому печатному слову. Просто завораживало его.
Вот они и напечатали ему, что в нашей стране, известной своим отношением к материнству и детству, отрыли из вечной мерзлоты мамонтенка, оживили его, назвали Димой и отправили его в Англию, чтоб побаловать английскую королеву.
Как только зам прочел про Диму, у него все мозги перетряхнуло: до того он обрадовался насчет советской науки. Он даже бредить начал. С ума сошел. Тронулся. Все ходил и заводил соответствующие разговоры. Встанет рядом и начнет вполголоса бубнить: «Мамонтенок Дима, мамонтенок Дима… Советская наука, советская наука…»
У нас потом вся автономка была уложена на этого мамонтенка Диму: и тематические вечера, и диспуты, и концерты — все шло под лозунгом: «Мамонтенок Дима — дитя советской науки!»
Народ у нас на корвете подлый: все знали про Диму, все, кроме зама.
И что интересно: ну хоть бы одна зараза не выдержала. Ничего подобного: всю автономку все продержались с радостными за нашу науку рожами.
Когда мы пришли к родным берегам, зам тут же примчался в политотдел и сунул начпо под нос свой отчет за поход. А там на каждом листе был мамонтенок Дима.
— Какой мамонтенок? — остолбенел начпо.
— Дима! — обрадовался зам.
— Какой Дима? — не понимал начпо.
— Мамонтенок, — веселился зам.
— Какой мамонтенок?!!
— Советский…
— М-да… — сказал начпо, — сказывается усталость личного состава, сказывается…
Зам потом радистам обещал, что они всю жизнь, всю жизнь, пока он здесь служит, будут плакать кровавыми слезами, на что наши радисты мысленно плюнули и ответили:
— Ну, есть…
[2]
После автономки хочется обнять весь мир. После автономки всегда много хочется… Петя Ханыкин бежал ночевать в поселок. Холостяка из похода никто не ждет, и потому желания у него чисто собачьи: хочется ласки и койки.
И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка — на пружины; и — одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о господи!.. Петя глотал слюни, ветер вышибал слезы…
…И Морфей… Морфей придет… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…
Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление:
«В 24.00 двери общежития закрываются».
Чья-то подлая рука подцарапала: «навсегда!». Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в море — и все! Амба! За три месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется: появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза…
Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.
— Вот так в Америке и ночуют на газоне, — сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился. В окне стояло некое мечтающее, пятипалое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; ниже голубых трусов, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые по стойке «смирно» легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой, обозначалась висячими сосками многодетной собачей матери; руки цеплялись за занавески, взгляд — за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлепывало. Разумное никак не могло выбраться из припева «Эй, ухнем!»
В окно полетел камешек. «Эй! На помосте!» Песня поперхнулась. «Эй» чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.
— Слышь, сатэра, — сказал Петя из-под фуражки, — брось что-нибудь, а то спать пора.
Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.
Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, уперлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка: такая человеческая и такая беззащитная…
Ыыыы-х!
Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простыню, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дергались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук.
Ыыыы-х!
Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!
И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперед, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.
Всего один рывок — и сатэра с криком «Аааа-м!», простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно подкинутым канатоходцем и приземлился рядом с Петей. Все. Наступила колодезная тишина.
Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звезды космическим взглядом.
Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.
— Прости, мой одинокий кореш, сатэра, — воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, — что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги[3]нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.
Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.