Книга Второстепенная суть вещей - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Барон, эта тварь бессловесная, отвечает мне негромким лаёчком, всегда означающим его согласие. Я убедил его в правоте философа. Или Шопенгауэр великий зоопедагог, или мой пес – гений собачьего мира. Твои скорбные глаза, Барон, – ярчайшее свидетельство вселенского пессимизма. Не веришь ты в совершенство мира, ты давно понял, что не все действительное разумно: да тот же разбойник Мерс. Действителен? Несомненно! Разумен? Вот уж нет! А мировые войны и революции ХХ века разумны? А сталинские репрессии, хотя свыше половины нашего мазохистского населения, как показывают социологические опросы, мечтает о «твердой руке»? Все-то ты понимаешь, в отличие от кота Бурбона, убежденного гегельянца. У того только пустая миска вызывает недовольство человечеством в моем лице.
Барону первому надоели отвлеченные материи, он сорвался с места, вильнул хвостом – только его и видели. Я тоже поднялся. Мой путь лежит мимо Голубой дачи. Собственно, никакой дачи нет, даже ограда сгинула в прошлом году, хотя руины ее я еще застал десять лет назад. Когда-то был здесь ведомственный пионерский лагерь – первая жертва реформ, когда разоренные предприятия сбрасывали с оскудевших балансов хлопотные объекты. Сейчас это голая поляна, памятная тем, что несколько лет назад лес вернул мне утрату. Мне тогда подарили изящный ножик для грибов, такой маленький, что он потерялся в первую же прогулку, лес поглотил его. И вернул едва ли не в следующую. Лес, видно, счел меня недостойным иметь изящный ножик и отдал мне взамен большой бандитский с автоматически выскакивающим острым лезвием.
За Голубой дачей – загон. Еще в прошлом году здесь, как и у Новой, обитали коровы. Мой деревенский друг, хвастающийся урожаями бобов и картофеля больше, чем иными успехами, берет отсюда удобрения. Зимой в Москве на какой-нибудь торжественной презентации, одетый в элегантный пиджак из Парижа, в шелковом галстуке из Лондона в тон платочку из верхнего кармашка, завидев меня, раскинет руки и на весь зал с тоской заголосит:
– Мишка, когда ж за говном поедем?!
– Аккурат первого мая, – отвечу, – в день солидарности всех трудящихся.
Ну, это так, для публики. Я-то никаким огородничеством не занимаюсь, так что говно мне ни к чему.
Последние грибы обнаруживаю под самым пряслом. Семейство маслят напрашивается в корзину, достаточно полную, но жадность побеждает рассудок, нудящий о том, как хлопотно будет их чистить, снимая липкую кожицу, от которой еще и руки почернеют, и все вокруг загваздаешь.
Отсюда к нашей деревне ведет дорога, довольно извилистая, но есть у нее отрезок, перед которым всегда застываешь: прямая перспектива в гору, даже глубокой осенью покрытая свежей травкой, а на вершине горы – молодой сосняк. Я уже устал для ходьбы по пересеченной местности, а близость дома ускоряет шаг. На горе дорога резко сворачивает влево, и вот я на краю поля. Отсюда видно все наше Устье и заливной луг у Волги. Можно спуститься к нему мимо трех берез и черемухи, которые, если смотреть с моего крыльца, образуют композицию «Маша и Медведь»: размытые контуры издалека составляют иллюстрацию к сказке, к тому моменту, когда Маша из пестеря командует могучему зверю:
– Не садись на пенек, не ешь пирожок.
Но ближе и приятнее идти через рощу. Десять лет назад, когда мы приехали сюда смотреть дом, выставленный на продажу, в этой рощице нашли аж двадцать пять белых. Пришли знакомиться к упомянутому разведчику, а у него – сорок семь. Больше такого урожая эта соблазнительница даже в самые грибные годы не давала. Так что значение ее стало исключительно эстетическим – вытянутый в длину вдоль деревни треугольничек берез, негусто разбавленных елочками и соснами. Я прохожу ее насквозь в одиночестве – Барон усвистал далеко вперед, и я вижу, как носится он вдоль деревни. Пересекаю сжатое овсяное поле – и вот я дома. Надо оставить минут на пять калитку открытой – пес влетит невесть с какой стороны на крыльцо, ринется к миске с водой, громко, на весь дом слакает ее до дна и свалится с ног в месте, где его застигнет сон.
А мне – на добрых четыре часа расплаты за удовольствие хождения за три леса: чистить, чистить, чистить эти грибы, будь они прокляты!
В качестве эпилога – рецепт моего грибного супа. Ставите варить морковь и лук. К вареному луку я унаследовал любовь от отца и старшего брата, надобность в моркови была мне сомнительна, пока однажды за отсутствием не попробовал обойтись без нее: не знаю, в чем дело, но – не то. Когда начнет кипеть, кладу грибы, сегодня – исключительно белые. И в этот момент принимаюсь чистить и резать картошку. Когда до готовности картошки остается минуты три-четыре, сыплю три столовые ложки крупы. Не абы какой, а именно манной. Все крупы эгоистки и непременно напоминают о себе: манка же на диво влюбчива и женственна, и вся растворяется во вкусе грибного навара, добавляя ему чуточку необходимой вязкости. Но тут надо быть осторожным, когда сыплешь, следить, чтоб крупа не сбилась в комки и уже до конца процесса мешать суп. В последнюю минуту вместе с солью прямо в кастрюлю добавляю, не жалея, сметану.
Вот и весь сказ.
Однажды в знойную послеобеденную пору в доме творчества писателей «Переделкино» чинили крышу. Дежурная вышла на крыльцо и, закрываясь ладонью от солнца, прокричала вверх: «Ребята, подождите стучать часочек, писатели после обеда отдыхают!». И загорелый мужичок в кораблике из газеты на голове скомандовал: «Вась, кончай работать! Дармоеды спать хотят!!!» Было обидно, и я всегда при каждом удобном случае с тупым упорством пытаюсь доказывать, что складывание слов в предложения и связывание их в текст – тоже труд. Но не об этом речь. Хотя начну я именно с писания, точнее, переписывания.
Когда-то модно было собственноручно заполнять блокноты любимыми стихами, есть и у меня такие. Но особое удовольствие – переписать отрывок великой прозы, как бы повторяя движение руки гения. Итак, Лев Толстой. «Анна Каренина». Левин, вполне сносный хозяин, разговаривает с плотником: «Дело было в том, что в строящемся флигеле рядчик испортил лестницу, срубив ее отдельно и не разочтя подъем, так что ступени все вышли покатые, когда ее поставили на место. Теперь рядчик хотел, оставив ту же лестницу, прибавить три ступени.
– Много лучше будет.
– Да куда же она у тебя выйдет с тремя ступенями?
– Помилуйте-с, – с презрительною улыбкой сказал плотник. – В самую тахту выйдет. Как, значит, возьмется снизу, – с убедительным жестом сказал он, – пойдеть, пойдеть и придеть».
Уже в двадцатом веке «пойдеть, пойдеть и придеть» трансформировалось и дожило до века двадцать первого в форме «все путем, хозяйка, все путем!», сопровождаясь неизменной «презрительною улыбкой» и «убедительным жестом», когда даже мне видно, как криво прилажены полки или что обои с нетерпением дожидаются ухода мастеров, чтобы повиснуть унылыми языками.
Когда-то мы с маленькой дочкой играли в буриме. Первая строчка давала простор фантазии: «В день восьмого марта маме…». Победило продолжение «„в доме сделаю цунами». Предсказание сбылось лет двадцать спустя. Ровнехонько восьмого марта у меня разом рухнули повешенные за год до того кухонные шкафчики, стекла дверок разбились на мелкие кусочки, и в образовавшиеся провалы радостно вылетела любовно собираемая мною посуда, покрыв кухню ковром осколков. Очень хотелось быть цивилизованной и потребовать не только возмещения материального ущерба за посуду, но и морального: ведь кроме всего прочего я была уверена, что произошло землетрясение, потому что в кухне раздавался равномерный, идущий из глубины гул (как оказалось, перевернувшись, включилась вытяжка), однако, по лености и из небезосновательного страха перед бюрократической машиной, конечно же, я не пошла ни в какой суд. Зато с фирмой, смонтировавшей и повесившей кухню, наобщалась вдоволь. Приехавшие эксперты, осмотрев следы крепежа, отборным матом аттестовали работу коллег, принесли свои извинения и действительно, правда, после двух месяцев моих непрерывных звонков-напоминаний, привезли и укрепили как следует новую мебель. Но старинную кузнецовскую супницу не вернешь. А ведь когда я предупреждала, что стена кирпичная, надо бы подлиннее шурупы, в ответ раздавалось то самое: «Все путем, хозяйка!».