Книга Танцовщик - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
если союзка получилась слишком жесткой, не жалей брильянтина, она и помягчеет
смывай с атласа пыль, с мылом, и не только перед работой над туфелькой, но и во время, и в особенности после
представь себе, что ты — ступня
единственное, что нарушает ритм его работы, это субботние футбольные матчи, он проходит полмили, чтобы посмотреть игру «Арсенала», а каждую вторую неделю — резервного состава клуба, шея его обернута белым с красным шарфом, он стоит на трибуне, для которой специально пошил башмаки с подошвами в четыре дюйма, — росту он небольшого, а смотреть на ноле поверх голов других болельщиков хочется, — «Арсенал! Арсенал!», толпа раскачивается, следя за летящим над полем мячом, за подкруткой, за дриблингом, за пробросом мяча между ног защитника, за ударом с лету, может, это чем-то похоже на балет, тут ведь тоже все зависит от ног, другое дело, что балета он ни разу не видел, так его отец научил
держись подальше от театров, сынок, никогда в них не ходи
большая радость — смотреть, как рвут твои туфли
приноравливай свою работу к артисту, вот и все
в перерыве мысли его снова обращаются к оставшимся в комнате туфелькам, к тому, как их улучшить, если вдруг голенки окажутся узковаты или мыски жестковаты, но затем он слышит рев толпы, видит, что команда трусцой выбегает на поле, слышит визгливый свисток судьи, и игра начинается снова, Джеки Хендерсон бьет по мячу. Джордж Истэм принимает его у боковой, передает в центр Дэвиду Херду, удар головой, гол, и обувной мастер прыгает в своих обманных ботинках, срывает, обнажая лысину, кепку с головы, а после матча идет домой в поющей толпе, его толкают мужчины покрупнее, временами прижимают к стене, однако до дома недалеко, и он смущается, если встречает в двери миссис Беннет, так до сих пор и не понявшую, почему он так подрастает по субботам, «Чашку чая, мистер Эшворт? Нет, спасибо, миссис Беннет» — и поднимается в комнату, чтобы получше приглядеться к результатам работы, срезать с картонной стельки выпуклость, которую не заметит ни один нормальный глаз, или прогладить, утоньшая их, монетой кромки геленка, а затем выстроить туфельки в ряд на тумбочке у кровати, чтобы, проснувшись поутру, первым делом увидеть их и испытать безграничную радость и думать о них даже в церкви, грузно шагая после службы по проходу вместе с женщинами в шляпках с вуалями, выходя на солнечный свет, глубоко и облегченно вздыхая, удаляясь от церкви, минуя пригородные парки, отдавая остаток воскресенья отдыху, пинте горького пива и короткому перекусу, читая в парке газету, 6 ноября, два дня назад ему стукнуло сорок четыре. «Гаагское соглашение будет изменено», «США предъявляют обвинения кубинскому шпиону», «Советский танцовщик приезжает в Лондон» — эту историю он знает хорошо, поскольку получил на прошлой неделе чертежи ступни, завтра с утра придется заняться туфлями, мысли о них вертятся у него в голове и когда он ложится спать, и десять часов спустя, когда приходит в солнечный Ковент-Гарден и идет к мастерской, ему не терпится увидеть мистера Рида, босс похлопает его по плечу, «С добрым утром, Том, лежебока», и он оставляет законченные за выходные туфли в главном офисе, входит в мастерскую, снимает пальто, надевает широкий белый передник, включает печи, семьдесят градусов — достаточно горячо, чтобы укрепить туфли, но не спалить атлас, — потом спускается вниз, в хранилище кожи, подобрать порядочные, прочные берцы, пока не явились другие мастера с их вечными разговорами о крикете, женах и похмелье, все они кивают ему, он лучший, все глубоко уважают, он же из семьи Эшвортов, величайших мастеров, многие годы ставивших на свои изделия собственное клеймо, простое
а
лишь немногим более затейливое, чем у других изготовителей, у каждого из которых имелся собственный, помещаемый на подошву значок — какая-нибудь загогулина, кружок, треугольник, — чтобы танцовщики знали, в чьих изделиях они выступают, и кое-кто из их поклонников даже роется в мусорных баках за театрами, ищет изодранные туфли, чтобы узнать, кто их сделал, «Эшворты» всегда были нарасхват, но Тома обилие работы не пугает, он отдается ей целиком, и сейчас, в очках на хребтике носа, изучает чертежи ступни того русского, пришедшие из Парижа детальные мерки
размер, ширина, длина пальцев
угол ногтей, подушечка стопы, подъем сухожилии к лодыжке
ширина пяты, потертости, костные выросты и из одних только чертежей перед ним выступает вся жизнь этой ноги, росшей в босоногой бедности, — и, судя по ширине костей, бетон оказывался под ней, необутой, чаще, чем трава, — потом ее затиснули в обувь меньшего, чем требовалось, размера, потом пошли танцы, позже обычного, стопа осталась довольно узкой, потом ее насиловали чрезмерными нагрузками, в ней много жестких углов, но силой она отличается замечательной, и Том Эшворт, оторвавшись от стола, потягивается, улыбается, потряхивает кистями рук, а затем с головой уходит в работу, безмолвный, словно впавший в транс, за первый час из его рук выходит одна пара мужских балетных туфель, за второй — три, для него это скорость малая, заказано сорок пар, день работы, а то и два, если возникнут какие-то сложности, ибо русскому нужна обратная прошивка, поэтому приходится использовать две большие крючковые иглы, а это — хоть оно и намного проще, чем шить туфельки для балерины, — требует времени и умения, и он останавливается, лишь услышав громкое объявление обеденного перерыва, который всегда доставляет ему немалое удовольствие: сэндвичи, чай, молодые, немного развязные сапожники: «Ну, как там обувка для коммуняки, а?» — он только кивает и улыбается — другие-то мастера, едва увидели чертежи, сразу в крик: «Беглец, сейчас прям! Перебздел, вот и перебежал! Он же коммуняка паршивый, так? Нет, не так, он из наших. Из наших? Да я его по телику видел, пидор пидором!» — а когда перерыв заканчивается, он возвращается к чертежам, опасаясь, что где-то пошел не в ту сторону, в лысой голове его кружат цифры, он протирает туфли изнутри влажной тряпочкой, душа поет, он прошивает их вручную, возрождая дух Эшвортов, относит туфли к сушильной печи и еще раз проверяет термометр, убеждаясь, да, семьдесят градусов в конце концов неважно, для кого они шьются и какая тому причина, важно их совершенство.
Уфа — Ленинград, 1961-1964
12 августа
Ночью ветер открыл деревянные ставни окон и до утра колотил ими о стену.
13 августа
Встала ни свет ни заря, слушала радио, потом снова легла. Когда проснулась, отец уже завтракал. Сказал: «Тебе надо отдохнуть, дочка». А ведь неможется-то ему. Последние недели совсем его измотали. Я стала упрашивать его вернуться в постель. Но он настоял на том, что пойдет со мной и мамой на рынок. Выходя из дома, отец ни с кем не разговаривает, боится того, что ему скажут, хотя официально ничего пока не объявлено. Ходит он понурясь, как будто ему положили на шею что-то тяжелое и этот вес пригибает его голову. На Красинском рынке мы нашли три пучка шпината. И никакого мяса. Отец взялся было нести обе сумки. Но, дойдя до фонтана на проспекте Октября, сдался. Каменная стенка фонтана растрескалась от жары. Отец совсем согнулся от усталости. И, отдавая мне сумки, сказал: «Прости меня, Тамара». Но прощать-то мне его не за что. За что мне его прощать? У меня был брат, теперь нет, вот и все.