Книга Тихий друг - Герард Реве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не было никакого смысла что-то доказывать. Если не умеешь писать, всегда можно прибегнуть к раздробленности: рассказ в этом случае, может быть, и становится бессмысленным, непонятным и неудобоваримым, но отсутствие порядка и единства видения делает тебя неуязвимым для критики, которая естественно не может высказаться по поводу смысла рассказа или авторского видения по причине их отсутствия.
А если не умеешь рисовать, закончил мысль Сперман, то просто берешь и малюешь полотно полтора метра в высоту и двадцать два в длину, чтобы наверняка разругаться с директором музея и тем самым доказать, что ты — гений, изнасилованный тупыми бюргерами. (Истинно паразитическое, загодя субсидированное искусство-террор более позднего периода — вроде связанных корабельных мачт весом в тонну, продавливающих музейный пол, или «концерта для оркестра и восемнадцати роялей», — тогда еще не изобрели.)
— Умереть, — негромко, но все же вслух произнес Сперман. — Он должен умереть.
— Ты слишком часто говоришь о смерти, Джордж, — справедливо заметил бард. — С чем мы имеем дело — единственно, с чем мы имеем дело — это жизнь. Потому что это она и есть.
— Совершенно верно, — признал Сперман, — Один умирает молодым, другому дарована долгая жизнь. И кто знает, почему.
Бард выглядел очень нездоровым и неаппетитным, но вполне мог прожить до ста лет. Времени по горло, чтобы закончить свой новаторский прозаический проект, в котором «каждый персонаж рассказывает свою историю о случившемся». Сперман даже не думал вставать у него на пути. Нет, он не посмеет, да и кто посмеет, но в голосе барда слышалась горькая ненависть: ему мешали, ставили палки в колеса, он «нигде не находил понимания». Скорее всего, он вычитал в какой-нибудь Эн Ци Кло Педии, что большим художникам обычно не везло: или с женой, которая не хотела мириться с пьянством, или с публикой, которая не хотела их читать, или с поставщиками, настолько наглыми и бесчеловечными, что они требовали оплатить заказ; а порой не везло и с влиятельными чиновниками, которые могли посчитать наготу скандальной, а книгу — аморальной. У барда тоже были — или ему хотелось так думать — какие-то сложности с бюрократией, которую он, уже порядком запьянев, вместо инстанции временами называл дистанцией.
Но как такое могло быть? Сперман считал, что, создав литературное произведение, единственная проблема — это найти издателя, который услышал бы в этом мелодию: по одной из статей Конституции разрешение на то, чтобы открыть миру свои мысли или чувства при помощи печатного станка, не требуется — если все в соответствии с Законом, что само по себе разумно.
Между тем, Сперман был уверен, что еще ни слова из этой бардовской книги не было на бумаге. Чего он тогда хочет? И вдруг Сперман понял: была какая-то связь с тем альбиносом-гомосексуалом, который играл на баяне (аккордеоне) и которому по ходатайству Спермана Министерство Культуры должно было выделить субсидию. Бард, конечно, хлопотал за альбиноса, да, но, по мнению Спермана, половина добычи или даже большая ее часть предназначалась самому барду: вот оно что! Барду, который пишет книгу, еще можно отказать, но вот альбиносу, сочиняющему музыку — вряд ли: его было жалко, пусть хоть потому, что он — диковина, значит, можно без зазрения совести сказать министру: берегите то немногое, что у вас есть. Сперман с удовольствием вручил бы половину субсидии альбиносу, но отдавать другую половину барду — увольте. Что за грязное надувательство: использовать факт, что кто-то родился без пигмента в коже, с белыми волосами и красными глазами: это ведь чистый расизм! Он, Сперман, действительно займется этим делом, вот увидите, но плясать под бардовскую дудку не будет: завтра же он отправит письмо в Министерство Культуры, в котором полностью раскроет замысел, с точностью до миллиметра! А почему бы, кстати, Сперману самому не запросить субсидию? Он бы отдал ее альбиносу.
— Как зовут альбиноса? Который играет на баяне? — осторожно спросил Сперман. — Может, я его знаю.
Бард громко рыгнул в ответ. Бутылка опустела уже на две трети, и если Сперман еще хранил некую душевную ясность, то бард вдруг прекратил свою злобную агитацию и осоловел.
Пора было на боковую, и Сперман показал барду его кровать, которая, как и было сказано выше, находилась в той же комнате, где они сидели и разговаривали.
С трудом бард переместился на свое ложе и начал раздеваться. Спермана раздражало в нем совершенно все, но он не удержался и стал его разглядывать.
На барде была обычная, скучная одежда — чистая, но все же Сперману казалось, что каждая нитка пропитана чем-то мерзким: не удивительно, что от барда повсюду распространялась чесотка. С отвращением и страхом Сперман смотрел на только что показавшуюся кошмарную полосатую рубашку с длинноватыми рукавами и не смог отвести глаз когда бард обнажил торс и появилась шкура мертвой ощипанной птицы. Или Сперман преувеличивал? Он перевел дыхание, когда бард — к счастью, не снимая бежевые хлопковые трусы с перламутровыми пуговками — забрался под одеяло. Как раз перед этим Сперман показал, где туалет — на случай, если «приспичит» ночью. Лишь бы он потом на пьяную голову не забрался к нему в постель — Сперман решил забаррикадировать проход к своей кровати скамейкой и креслом.
А что делать с печкой? Комната обогревалась буржуйкой, огонь в ней почти потух. Печь следовало время от времени полностью вычищать, а Сперман слишком давно этого не делал. Было довольно прохладно, и он мог, конечно, почистить печку и развести огонь снова, но пока они будут спать, за огнем следить будет некому, и в комнате станет невыносимо жарко, так жарко, что бард может проснуться и решиться на какие-нибудь действия. Сперман ограничился приготовлениями к утру — положил перед буржуйкой старые газеты и щепки.
Бард уснул, но не храпел. По логике вещей от него должно было плохо пахнуть, но Сперман ничего не чувствовал — видимо, потому, что алкоголь притупил нюх.
Голова чесаться перестала. Благотворная и столь же зловещая ночная тишина объяла его, и никто не мешал покойно уснуть, но он все еще чувствовал себя слишком бодро и мыслил ясно. Он подумал, что надо попытаться привести в порядок мысли, блуждающие в голове.
Сперман выключил верхний свет, оставив лишь металлическую настенную лампу, взял бутылку, стакан и, поставив их рядом на пол, сел у окна. Снаружи, далеко внизу он видел черную поверхность канала с бесчисленными впадинками, возникающими от бесшумной мороси, которая началась, видимо, после того, как они вернулись домой. Вода в канале двигалась, быстро мчалась меж берегов из-за так называемого ночного водоспуска, унося с собой бутылки, ветки, пластик и другие неразличимые издалека предметы. Все течет, мудро вывел Сперман. Когда же и его подхватит? Вода — это уже само по себе страшно, неужели будет идти такой же беззвучный дождь?..
Но тот мальчик… молодой принц со Стоофстеех в золотых, шуршащих одеждах… может, он сейчас бродит под дождем?.. Или, не желая того, а лишь чтобы оказаться под крышей, он пошел с каким-нибудь мерзким, скверным мужиком, который сейчас… прикасается к нему, раздевает и трогает… Господи Боже мой… Нет, это был не бард, удостоверился Сперман, метнув взгляд на раскладушку. Но нужно учитывать все; скажем, и то, что бард мог, не надевая ботинки, тихонько сойти по лестнице, быстренько обуться внизу и помчаться на Стоофстеех, где по злой шутке судьбы золотой мальчик его мечты, с уже вымокшей головой, случайно пройдет второй раз и позволит барду утащить себя в отель. Это будет вопиющей несправедливостью, потому что Сперман любил мальчика, а барду тот был безразличен и нужен лишь для удовлетворения грязных помыслов.