Книга Террор любовью - Виктория Токарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Привет! – снисходительно бросила Кияшко. – Пошли!
И они пошли молча мимо мусорных ящиков, мимо детского сада, мимо корпуса номер девять, и Дюку вдруг показалось, что он так ходит всю жизнь. Где-то в других мирах Маша Архангельская танцует вальс, не касаясь пола. А он, Дюк, качается, как челнок, между Мареевой, как бочка, и Кияшкой, как звездная мышь.
Подошли к пятиэтажке. Дюк представил себе спектакль, который уже подготовлен и отрепетирован, а сейчас будет разыгран. Ему это стало почему-то противно, и он сказал:
– Я тебя здесь подожду.
– Сработает? – подозрительно спросила Кияшко.
– Что сработает? – не понял Дюк.
– Талисман. Его же надо в руках держать.
– Не обязательно. Можно и на расстоянии. До четырех километров.
– Почему до четырех?
– Радиус такой.
– А как ты это делаешь? – заинтересовалась Кияшко.
– Биополе, – объяснил Дюк.
– И чего?
– Надо чувствовать. Словами не объяснишь, – выкрутился Дюк.
– А ты попробуй, – настаивала Кияшко.
– Ну… я буду думать о том же, что и ты. Когда двое хотят одного и того же, то их желание раскачивается, как амплитуда, и нахлестывает на Марееву. Как петля. И ей никуда не деться. Мареева начинает хотеть того же, что и мы.
– А она меня не выгонит?
– Иди уже, – попросил Дюк. – Не торгуйся.
Кияшко начинала его раздражать, как раздражают одалживающие и неблагодарные люди. Во-вторых, он торопился: через пятнадцать минут начиналась следующая серия детектива, и он хотел успеть к началу.
Кияшко наконец ушла. И пропала. Ее не было ровно два часа. Дюк промерз, как свежемороженый овощ в целлофане. Его куртка на синтетическом меху имела особенность, вернее, две особенности: в теплую погоду в ней было душно, а в мороз нестерпимо, стеклянно-холодно.
Он стучал сначала ногой об ногу. Потом рукой об руку. Оставалось только головой об стену. Можно, конечно, было плюнуть и уйти, но его не пускало тщеславие. Мало ли чего не терпят люди во имя тщеславия! Тщетной славы. Это только потом, с возрастом, начинаешь понимать тщету. А в пятнадцать лет за славу можно отдать все – и здоровье, и честь. И даже жизнь.
Наконец Кияшко появилась с пластинкой под мышкой и сказала:
– А мы кино смотрели. Потом чай пили. – Помолчала и добавила: – А я думала, ты ушел давно…
– А пластинку тебе отдали? – спросил Дюк, хотя Кияшко держала ее под мышкой и не увидеть было невозможно.
– Сразу отдала, – поразилась Кияшко. – Я даже рта не успела раскрыть. Эта Ленка… я только сейчас поняла, как мне ее не хватало…
– Я ей четыре флюида послал, – напомнил о себе Дюк.
Снег мельтешил сплошной и мелкий. И сквозь снег на него смотрели Кияшкины глаза – желтые и продолговатые. Как у крупной кошки. У кошек вообще очень красивые глаза. И у Кияшки были бы вполне ничего, если бы не существовало в мире других глаз.
– Саша, – сказала Кияшко, и Дюк поразился, что она помнит его имя, – ты не раздавай направо и налево.
– Что? – не понял Дюк.
– Свое биополе. А то из тебя все выкачают. И ты умрешь.
– Поле можно подзаряжать. Как аккумулятор, – успокоил Дюк.
– А обо что его можно подзаряжать?
– О другое биополе.
– От человека?
– От человека. Или от природы. От разумной вселенной.
– А есть еще неразумная?
– Есть.
Кияшко смотрела на Дюка молча и со странным выражением. Как бы сравнивала его прежнего с этим новым, Божьим избранником, и никак не могла понять, почему Господь выбрал изо всех именно Дюкина, указал на него своим Божьим перстом.
– А почему именно ты? – прямо спросила Кияшко.
Ну что можно ответить на такой вопрос? Можно только слегка пожать плечами и возвести глаза в обозримое пространство, куда уходила нитка фонарей, и последним фонарем была луна.
Слава и сплетня распространяются с одинаковой скоростью, потому что слава – это та же сплетня, только со знаком плюс. А сплетня – та же слава, только отрицательная.
На другой день во время большой перемены к Дюку подошел Виталька Резников из десятого «Б» и спросил с пренебрежением:
– Ты, говорят, талисман?
Дюк не отвечал, смотрел на него во все глаза, потому что Виталька был не только сам по себе Виталька, но и еще предмет обожания Маши Архангельской. Дюк узнал об этом месяц назад при следующих обстоятельствах.
Однажды он возвращался из овощного магазина со свеклой в авоське – крупной и круглой, как футбольный мяч. Мама велела купить и сварить. Такую свеклу надо варить сутки, как кости на холодец. Дюк умел варить и холодец, он был приспособленный ребенок. Но сейчас не об этом. Дюк ступил в лифт, стал закрывать дверцы, в это время кто-то вошел в подъезд и крикнул «подождите». Дюк не переносил ездить в лифте компанией, оставаться в замкнутом пространстве с незнакомым человеком. Особенно ему не нравилось ездить с бабкой с восьмого этажа, которая занимала три четверти кабины, и от нее так и веяло маразмом. Поэтому, войдя в лифт, он старался тут же закрыть дверь и тут же нажать кнопку. Но на этот раз его засекли. Пришлось ждать. Через несколько секунд в лифт вошла Лариска с пятого этажа, а с ней Маша Архангельская, вся в слезах. Она плакала, брови у нее были красные, лоб в нервных красных точках. Она была так несчастна, что у Дюка упало сердце. Лариска нажала кнопку, и лифт стал возноситься, как казалось Дюку, под скорбный органный хорал. Заметив Дюка со свеклой, Маша не перестала плакать – видимо, не стеснялась его, как не стесняются кошек и собак. Просто не обратила внимания.
Дюк стоял потрясенный до основания. Он мог бы умереть за нее, но при условии, чтобы Маша заметила этот факт. Заметила и склонилась к нему, умирающему, и ее мелкая слезка упала на его лицо горящей точкой.
Лифт остановился на пятом этаже, и они вышли все трое и разошлись по разные стороны: Маша с Лариской – влево, а Дюк со свеклой – вправо.
Вечером этого дня Лариска позвонила Дюку в дверь.
– Распишись, – велела она и сунула ему какой-то список и шариковую ручку.
Дюк посмотрел в список и спросил:
– А зачем?
– Мы переезжаем, – объяснила Лариска.
– Ну и переезжайте. А зачем тебе моя подпись?
– Дом кооперативный, – объяснила Лариска. – Нужно разрешение всех пайщиков.
«Зачем это нужно? Кому нужно? – подумал Дюк. – Сколько еще взрослой чепухи…»
Он расписался против своей квартиры «89» и, возвращая ручку, как можно равнодушнее спросил:
– А почему Маша Архангельская в лифте плакала?