Книга О приятных и праведных - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какая она была?
— О, это дело прошлое.
— А хорошо, наверное, выйти уже из того возраста, когда влюбляются…
— Подобно Кефалу из первой книги «Республики»[21].
— Ну да. Я раньше не понимал, в чем там смысл. Завидую вам. Переменится она, как вы считаете?
— Ты, главное, не позволяй себе надеяться.
— Лекарства не существует от этого?
— Искусство, разве что. Или — полюбить еще сильнее.
— Если еще сильнее, я умру.
— Умрешь и возродишься к новой жизни, Пирс.
— Нет, просто умру. Ну вот, разбилось яичко, из тех, что натащили близнецы. Я схожу вымою руки.
Отчего это раздавленное яичко, обломки крапчатой голубенькой скорлупы и ярко-желтые следы содержимого, которые он смывал с кончиков пальцев, так неистово обращали его мыслями к Барбаре? «Имя мне — смерть посреди жизни, и жизнь среди смерти». Любовь, не знающая меры, должна бы, по-настоящему, быть силой во имя жизни, навязывать миру порядок и красоту. Сердце разрывается, когда любовь так огромна — и ничего не может. Не жизни способствует любовь, она пособница смерти, она подталкивает к гулким и гибельным морским пещерам. Или — к бессмыслице вроде разбитого птичьего яичка, чьи останки сейчас смывает прочь вода из крана. Так и Господь возьмет в один прекрасный день, да и раздавит вселенную, как скорлупку, и смоет прочь могучим равнодушным потопом вместе с напрасным и бессильным скопищем ее любви.
— Простите, Вилли. Теперь давайте поглядим на мою прозу.
— Я передумал. Взгляну на твою прозу завтра. А нынче почитаем любовные стихи. Будешь читать мне вслух, и мы поплачем вместе. Вот отсюда:
«Vivamus, mea Lesbia, ataue amemus,
rumoresque senum severiorum
omnes unius aestimemus assis,
soles occidere et redire possunt:
nobis cum semcl occidit brevis lux,
nox est perpetua una dormienda…»[22]
В облаке пыли, в парах бензина сгущался тягостно долгий летний вечер, усталость человеческой массы, возвращающейся с работы, расползалась по Ноттинг-Хиллу, подобно ядовитому газу. Неумолчный уличный гул уплотнял собой освещение, искажая фасады домов и людские лица. Весь район пульсировал, подрагивал, смещался, как если б нечто чужое и очень скверное по тупичкам, градостроительным огрехам, по кособоким закоулкам пробивалось в обычный мир.
Дьюкейн шагал, сверяясь с маленькой картой, которую начертил себе в блокноте, отправляясь на поиски дома, где обитал Питер Макрейт. Перспектива явиться к Макрейту нежданно-негаданно несколько тяготила Дьюкейна. Он не любил хватать за горло, брать нахрапом, а то, что требовалось применить в данном случае, был умышленный, рассчитанный нахрап. Досадно было бы, кроме того, если б нахрап не дал результатов. Уж если использовать силовой прием, так по крайней мере быстро, умело и с полной отдачей. К несчастью, он слишком мало знал о своей жертве, чтобы избрать наиболее действенный способ нажима, а утратив преимущество внезапности, мог столкнуться с тем, что Макрейт вообще откажется говорить, начнет настаивать на своих правах, а то и выкинет какую-нибудь пакость.
Усугубляло ситуацию то злосчастное обстоятельство, что его расследование покамест не принесло никаких плодов. Премьер-министр требовал отчета о состоянии дел на текущий момент, и Октавиан, которому нечем было ответить, начинал нервничать. Газета все еще продолжала придерживать материал. Разведка, предпринятая Джорджем Дройзеном на Флит-стрит, не увенчалась ничем, выследить Елену Прекрасную оказалось невозможно. Дьюкейн обследовал служебный кабинет Радичи, но ничего интересного не обнаружил. Обещанная же санкция на обыск его дома и знакомство с банковским счетом задерживалась из-за какой-то формальности. Дьюкейн мог бы резонно посетовать, что раз его расследование не имеет никакого статуса, то и неудивительно, если оно не дает результатов. Это, однако, были те условия, на которых он взялся исполнять задание, да и потом, ему отнюдь не улыбалось признать свое поражение и подвести Октавиана. Единственной «ниточкой» в наличии по-прежнему оставался Макрейт, и, кажется, все зависело от того, что еще удастся вытянуть из него под нажимом. От этой мысли Дьюкейну, когда он сворачивал на улицу, где жил Макрейт, сделалось еще муторней.
По шумной узкой улице тянулись сплошь однообразные обшарпанные дома, в которых изредка помещались то газетный киоск, то продуктовая лавка. Входные двери большей частью стояли нараспашку; жильцы, по преимуществу цветные, либо толклись снаружи, либо высовывались из окон. Немногие из домов могли похвастаться номером, и все же, начав отсчет от одного из таких немногих, Дьюкейн сумел вычислить открытый подъезд, в котором, среди многочисленных фамилий рядом с набором разнокалиберных звонков, виднелась фамилия Макрейт. Помедлив нажимать на кнопку, Дьюкейн заметил, что у него учащенно бьется сердце. Как перед любовным свиданием, хмуро подумал он. И тотчас в мозгу его большой черной птицей пронеслась мысль о Джессике. Свидание с Джессикой предстояло ему назавтра.
— Звонки не работают, — сообщила, спускаясь с лестницы, некая фигура. — Вам кого?
— Макрейта.
— Четвертый этаж.
Дьюкейн стал подниматься по лестнице, темной и пропахшей кошками. Неудивительно — сопровождать его, откуда ни возьмись, явились целых три; едва различимые во тьме, кошки бесшумно шмыгали наверх между его лодыжками и перилами, поджидали его на площадке и снова шмыгали наверх. На четвертом этаже была единственная дверь, покрытая свежей краской и снабженная американским замком. Дьюкейн позвонил и услышал, что звонок работает.
— Кто там? — спросил изнутри женский голос.
Из сведений, полученных в министерстве, не следовало, что Макрейт женат, — Дьюкейн полагал, что он холост.
— Я хотел бы видеть мистера Макрейта, — сказал он.
— Одну минуту. — За дверью послышалось движение, потом она приотворилась пальца на два. — Крыс этих не впускайте, ради Бога!
— Крыс?
— Это я их так называю. Кошки, крысы — какая разница? Я открою, а вы давайте пулей сюда, иначе они явятся тоже, ну — живо!
Дверь открылась, и Дьюкейн поспешно вошел; кошки — не успели.
Особа, которая открыла ему, оказалась женщиной высокого роста, очень смуглокожей — настолько, что он в первые минуты принял ее за индианку, — одетой в белый халат и с головой, обвязанной полотенцем. Может быть, этот белый тюрбан и навел его на мысль об Индии. Было в женщине что-то поразительное, хотя что именно, Дьюкейн на первых порах не разобрал. В сумеречной от приспущенных штор, мглистой комнате предметы теряли четкость очертаний.