Книга Сад, пепел - Данило Киш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо его было сердитым, с выражением глубоко оскорбленного достоинства. Но он не посмел повернуться ко мне лицом, en face, а говорил, уткнувшись в свою чашку, из которой отпивал кофе с молоком, чем еще больше выдал себя, но все-таки я мог видеть, что, несмотря на прошедшие годы, он не сильно изменился, несмотря на все свои старания и грим. Только слегка поправился, словно стал немного крупнее, а золотая цепочка часов расположилась на животике, про который я не стал бы с уверенностью утверждать, что он накладной.
«Впрочем, — продолжил он, — даже если то, что вы утверждаете, молодой человек, правда, то есть, что именно я ваш отец, у меня есть полное право этого не помнить. Знаете ли, мальчик мой, сколько лет прошло с тех пор? Двадцать, юноша, двадцать. Вам не кажется логичным, что спустя столько лет человек может и не помнить. Не говоря уже о том, что в доказательство моего отцовства вы приводите ничтожную личность, по походке, по голосу, жестам. Нет, нет, вы заблуждаетесь, молодой человек. Я Эдуард Кон, из Германии, и с вами, юноша, у меня нет абсолютно ничего общего. Я приехал в ваш город, чтобы произнести речь на траурном мероприятии, а после этого уеду… До свиданья, юноша, и спокойной ночи!»
Это было лишь одно из ухищрений моего отца. Однако я думал, что после такой опасной игры он больше не появится, что не захочет встречаться со мной и с моими обвинениями или, как минимум, хотя бы будет более осмотрительным при маскировке. Но не прошло и года после того события, как он появился на международном шахматном турнире, в качестве одного из претендентов на титул чемпиона, опять оказался в нашем городе и стал осторожно расспрашивать обо мне. Книги он публиковал под вымышленными именами, принося в жертву свои амбиции, а личности матери, сестры и мою выводил в своих мемуарах с изрядной долей ретуши, о себе говоря весьма сдержанно, лишая читателей биографических деталей. Он стал молчалив и подозрителен, избегал интервью и не позволял себя спровоцировать. В тот момент, когда понимал, что попал в ловушку, то прибегал к самым недостойным способам спасения от моего любопытства. Однажды заперся в гостиничном клозете и не выходил оттуда до утра. Когда я позвал портье, боясь самого страшного, и когда мы топорами выломали дверь, то его там уже не было. Версия, что он протиснулся через канализацию, казалась почти абсурдной, но я ее с уверенностью поддержал. И чем больше он от меня прятался, тем больше я старался найти его и разоблачить, твердо уверенный в том, что однажды у меня получится, или я хотя бы лишу его возможности меня провоцировать. Если бы мой отец согласился удалиться от мира, примириться со смертью, выбрать одно государство и одну семью, то и я не делал бы из этого проблему. Но он все равно упрямо стоял на своем, он не хотел смириться со старостью и смертью, а принял обличье Агасфера и, чаще всего притворившись немецким туристом, появлялся, чтобы дразнить мое любопытство, мучить меня во снах, напоминать мне о своем присутствии. Если он хотел доказать нам, что вопреки всему жив, то есть, наперекор всему миру, который якобы желал ему смерти, ладно, я ему верю. И к чему тогда, собственно, это его желание любой ценой дезавуировать заявление тети Ребекки, что он погиб в лагере смерти, оказавшись неспособным на бессмертие.
А вот когда я его видел последний раз, у него на рукаве была черная повязка. Он сидел в окружении пьяниц и горячо им доказывал, что траур носит по себе, потому что его якобы некому оплакать. Эта его способность к парадоксам, этот черный юмор, который меня бесил, никогда его не оставляли, равно как и желание доказывать свое присутствие материально, бия себя в грудь, что, вот, он живой, вопреки всему. Сознавая, видимо, тот факт, что я подслушиваю, он начал жаловаться на боли в пояснице, хватаясь за нее руками. Разумеется, он не стеснялся рассказывать о кое-каких интимных моментах, которые никого не касаются за пределами нашего дома: как сын однажды его избил его же тростью. Разумеется, он не сказал, что тогда был в стельку пьян, и что я ударил его тростью по спине, потому что он издевался над матерью, тыкая в нее железным наконечником. Но что меня разозлило больше всего, это лицедейство и увертки. Больше двадцати лет прошло с тех пор, как я его ударил (мне тогда было семь лет), а он выделывался перед публикой так, словно это случилось несколько часов назад, несколько мгновений назад. Разумеется, как только я подошел ближе, он начал говорить по-немецки, якобы он интересуется ценами на гостиничные услуги.
КТО ЭТОТ ЧЕЛОВЕК И ЧЕГО ОН ОТ МЕНЯ ХОЧЕТ?
В те стародавние времена, когда еще носили полуцилиндры, а в Европе самодержавно правила экстравагантная венская мода, позднее барокко уже очевидного декаданса, в какое-то доисторическое время, давным-давно, древнее своего исторического пандана, и оттого хронологически неопределенное, сумеречной осенью в трактир У золотого льва как-то зашел человек в жесткой черной шляпе, в темном костюме, в очках в металлической оправе. Пепельные волосы были зачесаны на прямой пробор, в соответствии с капризом моды того времени; у него были длинные костлявые пальцы, как у неврастеников или легочных больных, а под высоким каучуковым воротничком сорочки крупным узлом был повязан черный галстук. Этому высокому каучуковому воротнику, вошедшему в моду, в каком смысле, по причине тоски по тем временам, которые уже становились далекой реальностью гнилой полуфеодальной Европы, предшествовала юнкерская униформа времен императора Франца-Иосифа; этот воротник, как корона, венчал собой мундир, придавая осанке исключительную изысканность и навязывая дисциплину, а посадке головы — гордость, идеалистическую приподнятость над уровнем глаз, над миром и временем. Этот накрахмаленный бастард священнического клобука и офицерского воротника, который своей сверкающей белизной завершал серьезные, темные мужские костюмы, давил на шею, как ярмо, и был антиподом той разнузданной, завезенной с нового континента спортивной моды, как оппозиция, как знак приверженности континентальному, средневековому духу и европейским буржуазным традициям. Голова была в тисках: это обязывало к гигиене, философскому языку и серьезности.
Человек на мгновение остановился в проходе и нерешительно оглянулся. В тот момент, когда вы могли подумать и когда он уже и сам подумал, что уйдет, он вдруг подошел к вешалке, повесил на нее шляпу и снял пальто. Все это он теперь проделывал с такой, казалось бы, уверенностью, что