Книга Дед - Михаил Боков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стукнул кулаком в железную дверь:
– Сами вы арестанты! Живете всю жизнь, как в тюрьме! Вы арестанты, не я! И бог ваш – телевизор!
– А ну заткнись! – проорал из коридора полицейский.
– Сам заткнись! – огрызнулся Ганин и добавил, как ему казалось, обидное: – Жиртрест!
– Чего глотку дерешь? – спросили Ганина сзади. – Не поможет это.
От неожиданности новоиспеченный арестант подскочил и крутнулся волчком:
– Что? Кто здесь?
– Дед Пихто, – передразнил голос. – Бесполезно драть глотку, говорю. Уж ежели сюда посадили, будешь сидеть, пока Боженька не смилостивится. А этих толстых лучше не дразнить.
Говоривший зашевелился в темноте, вышел к свету, и Ганин с изумлением увидел, что перед ним стоит поп. Мешковатая ряса казалась коричневой от пыли, из бороды – редкой, клочковатой – словно повыдергали волос, а под глазом лиловел синяк. Но зато другой, здоровый глаз отсвечивал неожиданным достоинством, а на груди, на грубой веревке висел солидный, размером с ладонь крест. Форма креста была диковинной. Деревянный, он имел восемь окончаний, и все их украшал хитрый орнамент.
– Дедушка… – смутился Ганин, и в следующую секунду, не зная как правильно обращаться к сокамернику, поправился: – Батюшка…
– Отец Дормидон, – церемонно представился поп, которому при ближайшем рассмотрении оказалось лет шестьдесят пять. – Настоятель прихода истинной древлеправославной церкви села Каменевка. Слыхал про такое?
– Нет, – честно признался Ганин.
– Темнота, – констатировал поп. – Всем известно: делают в Каменевке лучшее в мире подсолнечное масло! За ним и иностранцы едут, берут масло бочками, а потом слезные пишут письма – просят им в заграницу выслать еще. Не могём, говорят, без вашего масла более жить. А все почему? Все потому, что стоит Каменевка на особой почве, на целебных камнях. И питают они землю так, что прорастает на ней все, что ни посади. В соседних селах картошка – с кошачий вершок, а подсолнух вообще не встает. Потому что холодно, мало жизни в земле. А в Каменевке три картошки – уже ведро, такой вот урожай. Понял? Как же ты не слыхал о нашем чуде?
Ганин пожал плечами.
– С Москвы ты, что ли?
– С Москвы.
– А звать как?
– Ганин. Андрей.
– Я тебе вот что скажу, Андрей, ты только слова мои правильно прими. Гнилой этот ваш город, Москва. Людей много, а закваски в них нет. Предков не чтят, родства не помнят, и все им деньги, деньги. А что деньги? Пошто они? Идолище, золотой телец. Про них еще батюшка наш Аввакум говорил: не в богатстве щастье, а в том, чтобы Бога в свою душу принять, в благодатную его силу уверовать. Забыли про это на Москве и ходют теперь, телепаются: без Бога как щенята слепые.
При всяких упоминаниях о Москве со стороны местных Ганин становился злым и нервным. Местные, давно заметил он, Москву и москвичей не любят, но спят и видят столицу и себя в ее марсианских, влекущих антуражах.
– Вам, батюшка, наверное, приходик в столице не дали, вот вы и злитесь, – сказал он. – Все злятся. Но Москва, сами знаете, не резиновая.
– Приходик? – подпрыгнул поп. – Да на кой ляд он мне нужен в Москве! У вас труп на Красной площади лежит. И простер крылья над городом сатана! И москвичи все – порченые, никудышные! Вот и на тебя смотрю – и ты такой! Стоишь передо мной в форме басурманской, креста на тебе нет. Ты еще только в камеру входил, а я уже подумал: вот это или москвич, или шпион зашел.
– Атеист я, – сказал Ганин. – И сижу я, дедушка, за наркотики! За сатанинское зелье!
– Тьфу на тебя! – сказал поп.
И это было уже чересчур.
День сегодняшний изобиловал событиями. И не будь перед ним пожилой человек, да еще одетый в поповскую рясу, Ганин поступил бы так, как всегда поступал в поле: дал бы в морду. Но вот незадача: еще со школьных времен, когда бегали с однокашниками пьяные смотреть крестный ход на Пасху, остался перед батюшками у Ганина некий трепет. Они вроде как связаны с мистическим. Потому от греха подальше трогать их не стоит. Ганин был носителем типичного суеверия людей, чье детство пришлось на 90-е и перестройку.
– Нары мои где? – спросил он вместо рукоприкладства.
– Нижние, – буркнул поп, разобидевшийся.
– Тогда подвинься, – Ганин взял попа за плечи и, подняв, посадил на верхнюю шконку. Веса в отце Дормидоне почти не было.
Потом он закинул наверх молитвослов, четки и скомканное второе одеяло, лежавшие на его новой кровати.
– Спокойной ночи, – сказал он, укладываясь.
Пружины под ним скрипнули. Стало грустно. Ганин посмотрел в пол, посмотрел в потолок и вздохнул. Жизнь ничего хорошего не сулила.
– Повздыхай, повздыхай, – донеслось с верхнего этажа. – Без Христа-то еще не так навздыхаешься.
– Слышь, дед! – Ганин стукнул кулаком в железную сетку над головой. – Не гуди над ухом, а?
Наверху заворочались, цокнули языком. Воцарилось молчание.
Оно продлилось, впрочем, недолго: видно, попу наскучило сидеть одному, и, увидев собеседника, он жаждал поговорить – пусть бы собеседник и оказался посланником сатаны. Не прошло и десяти минут, как сверху свесилась голова.
– Чего тебе? – мрачно спросил Ганин.
– Ты скажи вот что, мил человек, – с головы торчали редкие сальные волосья. Неподбитый глаз блестел. – Тебя сюда за травку али за мак? Али, прости Господи, за порошок?
– За травку.
– Воскуривал?
– Подбросили.
– Все так говорят, – сказала голова. – Сперва пристрастятся к яду этому, а потом плачут: подбросили, не виноватый я.
– Не хочешь, не верь, – сказал Ганин.
– К нам в Каменевку тоже такие повадились, – продолжал дед. – На целебные камни. Приедут гуртом, разобьют палатки и ну смолить. Ребята все кудлатые, точно негры. Курят и в барабаны стучат. А девицы срам обнажат и кружатся, как змеи. Я к ним с Писанием. Что вы, говорю, черти, делаете? А ну прочь! Прочь отсюдова! Смеются, окаянные. Говорят: шел бы ты сам отсюда, дед. Ну, я и ушел. Три луны в молитве провел, просил спасти души их грешные. И что ты думаешь? На четвертый день спаковали их. Приехала полиция и всех позабрала. Так уж Боженька распорядился, внял моим молитвам. Уготовил им темницу, чтобы посидели да подумали – авось додумаются до чего, – поп перекрестился. – И нам, стало быть, ее же, проклятую, для чего-то дал…
Почесав бороду, он закатил грустные глаза к потолку. Но в следующий миг вспомнил еще что-то.
– Ты слушай, дальше! Накануне ареста пришла ко мне из чертяцкого лагеря девица. Пришла и плачет. Не могу я так больше, дедушка, говорит. Спать не могу, ходить не могу, всё мне бесы разные мерещатся. И тогда исповедал я ее да изрек: иди, говорю, Марфа – Марфой звали ее – в Пустозерск. Иди и моли отца нашего Аввакума, святого убиенного мученика, чтобы он тебе помог. Коли искренне будешь молить, поможет отец.