Книга Олимп иллюзий - Андрей Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хищно защелкали затворы камер и наглые любопытные объективы, словно бы поблескивая на своих губах сладострастной слюной, стали жадно поглощать мое эфемерное изображение, очевидно, с наслаждением принимая его за меня самого.
Какой-то тип на портативном кране, оборудованном телекамерой, завис, как птеродактиль, прямо над моей головой, выдвигая к моему рту длинную продолговатую головку микрофона. Но уже налетали полицейские в желтых китайских плащах, и распихивали всех этих наглых папарацци своими огромными желтыми крагами. Птеродактиль на кране, что едва не засунул мне в рот микрофон, что я уже представлял, как буду давиться, словно бы глотая гастроскопическую кишку, вдруг резко, как на подтяжках, взмыл и уже отлетал на своей алюминиевой стреле куда-то в сторону.
И ярко освещенное пространство, в которое я должен был только вступить, уже раскрывалось и раскатывалось передо мной. Да, теперь только вступить, а дальше оно уже само, как ослепительная радостная и оживляющая окрестности гроза, подхватит и понесет, с тем самым, исполненным еще бредящих, еще невысказанных молний, с могучим и широким, темным облаком в авангарде – как громоздящееся предназначение, как черный плащ, скрывающий небесные намерения, как темный стрекозиный трепет, дрожание на кончике, мучительное и сладостное, и… как блеск… как ослепительный блеск… И словно бы уже догоняло и уже содрогало, гремело и двигало, опрокидывало навзничь и оставляло, и теперь, шурша, как первый радостный весенний дождь…
Как все они, вся эта восторженная, с обожающими любовными взорами, словно бы вырезанная из наэлектризованного кружева, толпа, как они все сейчас бросятся меня раздевать, покрывать поцелуями, ласкать, блаженно сосать, шлепая по лужам, подставляя непокрытые истерические свои лица под льющуюся потоками свыше благодать, и как я буду преображаться, как я буду истаивать в этом их непомерном обожании, становиться им, этим глубоким обожанием – как чистое, как истовое, как прозрачное.
И вдруг, глядя на эти перекошенные от восторга рожи, я почувствовал, как за шиворот мне кладут кусок льда – вся эта истекающая от слоновьего сладострастия толпа, ревущая от восторга и разбрызгивающая свои наэлектризованные слюни – господи! – это же, оказывается, и были те самые адвокаты справедливости, шоколадные топ-менеджеры надежды, ушастые попы прав человека, стилисты и юристы пластмассового добра, доброжелательные агенты кока-колы, гайморитные продавцы памперсов, визгливые бездельницы из фитнес-клубов йоги и тайцзи, стеклянноглазые завсегдатаи вокзальных пивных и вонючих баров, офисные гении и салонные остроумцы, профессура с набитыми ртами прописных истин, армии добропорядочных мамашек и папашек с какашками морали, упакованными в глазурь и целлофан то бишь, вся эта пошлая сволочь, бесплатно пользующаяся отсутствием рабочего класса, неумолимых контролеров в вагонах метро, стоматологов мудрости, жестоких и циничных крановщиков, эвакуирующими из автомобильных пробок в один мах, в два маха, ну, хорошо, пусть в три… А поверх толпы уже лез целоваться Андрюшка Василевский, директор аквариума, подплывал со своими вспученными губами, со своими зардевшимися, словно бы ягодицы, щеками, и стрекозиными глазами, исполненными нестерпимой голубизны, но, слава богу, уже и его отталкивали спереди, оттягивали сзади за фалды пиджака, принимали за ляжки и натягивали за подтяжки, и бедняга уже рыдал от наслаждения, красный и красногрудый, как с выпертой синей опушкой удод. И уже скандировали, напирая с задних рядов рогами, и подвинчивали в спины впередистоящих. И уже вырывалось языкастое и пламенное коровкино: «Ра-а-аман! Ра-а-аман!» Хлопало дымными клубами: «Да-ешь!..» И между вымени сисек рогов, копыт и сосков протискивались в декольте голубоглазые лохматые телочки, катились кругленькими, головотяпными зайчатками, мочились от удовольствия енотной мелюзгой, и выкатывались к моим ногам, и уже упруго подпрыгивали и резиновыми подскакивали мячишками, пытаясь ткнуться мне в ладошки своими влажными горячими носами. И тогда вдруг, закусив губу, сам Господин Матриарх, украшенный усами белых лилий, с муравьиной своей бородой, с синим гусиным подбородком, утопающим в белоснежном жабо густых подосиновиков уже выезжал мне навстречу на этом блестящем, вылепленном из овечьих, смуглых, если не сказать иссиня-черных каловых шариков, на своем Великом Коровьем Божестве, и в руках его плавала пальмовая ветвь Каннского кинофестиваля, а на груди блестел надраенный до невозможности значок с фон Триером. А из-за спины Коровьего Божества, из-за смородинового куста насмешки уже высился худой и с простреленной грудью прокурор, и, как зубастая, скалилась, пролетая и звеня восторженными ежами, ятями и твердыми знаками мертвая учительница-валькирия.
– Док… ты же… ты же обещал… Беатриче?
Лицо Дока – потное, глянцевое – блестело от удовольствия, я так и чувствовал, как оно возвышается над моими ушами; как оно благоухает духами, заглушая резкий резиновый запах новенького, только что купленного, мяча.
– Нет, нет, это же не порок, это же добродетель, – бормотал он еле слышно, вывернутыми от волнения губами, слегка побрызгивая мне в слуховой проход и на мочки прохладной, быстровысыхающей слюнцой. – Гордыня и гордость – разные вещи, держи удила, на тебя смотрит весь мир.
– Док, ты обещал мне Беатриче.
– Тиш-ш-ше… – прошипел он, больно задавливая мизинец у самого моего ногтя, так, что я чуть не закричал.
А рядом уже вырастал на глянцевой овечьей скульптуре Коровьего Божества высоко гласный Господин Матриарх, и уже величественно склонялся ко мне с потолка своего прободения, как люстра, отмахиваясь полупрозрачной пальмовою ветвью от надоедливо жужжащей учительницы, и торжественно поблескивая фон-триеровским значком.
– Наш, наш, – уже лобызал он меня в обе щеки с высоты Коровьего Божества, – наконец-то у нас появляется свой, свой!
И его дыхание, чудесное, кариесное, волшебное, смешанное с ароматом лилий и густым гусиным запахом подгнивших подосиновиков, обдало тонкими невидимыми брызгами все мое, до самых кончиков ушей лицо, и уже невинной принцессой входило это облако мельчайших брызг в мои королевские ноздри, неслышными туфельками пробегало через дыхательное горло в бронх, опускалось, покашливая черноватой кашицей в легкие. Головокружение, радужное, карусельное, тошнотворное, заставило меня прикрыть глаза и я с наслаждением уже терял сознание.
– Скорее! Скорее! – теребил меня за руку, как краб, как будто хотел оторвать, Матриарх. – Скорее на встречу с Беатриче!
Грянул, оглушая и ослепляя литаврами, оркестр. Загудели и засияли, налетевшие вдруг невесть откуда, духовые трубы. И Матриарх, величественно помахивая пальмовой ветвью, повлек меня за руку на высокую, залитую ярким светом, сцену, украшенную розоватыми бумажными цветами, посредине которой возвышалась огромная белоснежная кровать.
Но лишь только я поднялся по ступенькам, как ко мне вдруг подскочил Док и яростно, со всей силы ударил меня кулаком по лицу. И малиновый гул звонко, как от колокола, закачался в моей голове.
– Отвечай, кто есмь Беатриче?! – закричал он мне в самое нутро слухового прохода, где все еще раскачивалось и плыло стеганое колокольное одеяло.