Книга Курс любви - Ален де Боттон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не забудешь завтра погладить пододеяльники? – спрашивает она, не отрывая глаз от книги.
У него передергивается живот. Он старательно сохраняет терпение.
– Завтра пятница, – напоминает он. – Я думал, ты могла бы сделать это в пятницу.
Теперь она поднимает глаза. Взгляд ее холоден.
– Попалась, попалась, – произносит она. – Дела домашние – моя забота. Извини, что спросила. – И вновь возвращается к своей книге.
Эти раздражающие перебранки способны изматывать больше, чем открытый гнев.
Он размышляет так. Теперь я зарабатываю две трети наших доходов, возможно, даже больше, в зависимости от того, как выводится общий итог, но, кажется, я еще и во всем другом делаю больше, чем мне по справедливости положено. Мне дают почувствовать, будто моя работа это ничто, это мое хобби. На деле моя работа редко приносит мне самому удовлетворение и неизменно – напряжение. Я свои обязанности знаю: в прошлые выходные водил детей на плавание, а только что загрузил посудомойку. Глубоко в душе я хочу, чтоб меня кормили и оберегали. Я в бешенстве.
И она размышляет. Все, похоже, уверены, что мои два дня дома – это сплошной праздник и мне просто повезло: у меня есть личное время для отдыха. Только нашей семье и пяти минут не продержаться без всего того, что я незаметно делаю. Все на мне. Очень хочется передохнуть, но стоит мне заикнуться о какой-нибудь рутинной работе, которую я хочу кому-то передать, как мне дают понять, что я несправедлива, так что в конце концов, похоже, легче промолчать. Опять что-то со светом не в порядке, и завтра мне придется гоняться за электриком. Глубоко в душе я хочу, чтоб меня кормили и оберегали. Я в бешенстве.
Ждать абсолютного равенства – вполне в духе времени. Равенство означает, положа руку на сердце, равенство страданий. Однако не так-то легко измерить и распределить скорбь, чтобы каждому досталась равная доля: страдание переживается каждым по-своему, и всегда есть искушение прийти к искреннему, хотя и состязательному убеждению, что, по правде, его или ее жизнь на самом деле более мерзкая, – в том, что партнер, по-видимому, не расположен ни признать этого, ни каким-то образом возместить. Требуется сверхчеловеческая мудрость, чтобы избежать успокоительного вывода, будто у тебя жизнь тяжелее.
Кирстен проводит на работе достаточно часов в неделю и зарабатывает достаточно денег, чтобы не чувствовать склонности быть чрезмерно признательной Рабиху только за его чуть-чуть большую зарплату. В то же время Рабих взял на себя достаточно обязанностей по дому и достаточно вечеров вынужден был отбиваться от них, чтобы не ощущать в себе чрезмерной признательности к Кирстен за ее большую занятость с детьми. У обоих оказалось по солидной доле важнейших задач другого, чтобы не быть расположенными к признательности в чистом виде.
Трудности современных родителей частично можно свалить на то, как распределяются обязанности между ними, и «престижности» каждого. Пары не только всякий час находятся в осаде требований быта, они еще и склонны считать, что эти требования унизительны, банальны и не значимы, а потому скорее всего скупятся на выражения сочувствия или похвалы друг другу (или самим себе) только за то, что их приходится терпеть. Слово «престиж» звучит совершенно неподобающе, если применяется к доставке ребенка в школу и из школы и стирке, поскольку нас губительно обучили считать «престиж» – естественная принадлежность чего угодно иного: высокой политики или научных исследований, кино или моды – но только не домашних дел. Но если добраться до сути, то мы поймем, что непрестижных видов деятельности не бывает. Престижно делать все, что наиболее благородно или существенно в жизни.
Психологически люди, видимо, не готовы допустить, чтобы славу нашего вида составляли не только запуски спутников, основание корпораций и производство чудодейственно тонких полупроводников, но еще и способность (даже если она широко распространена среди миллиардов людей) накормить с ложечки йогуртом малышей, отыскать пропавшие носки, вычистить туалет, прекратить истерику и вытереть со столов все застывшее и заскорузлое. В этом тоже есть переживания, заслуживающие не осуждения или саркастического осмеяния, а степени очарования, так, чтобы переживания эти переносились с бо́льшим сочувствием и силой духа.
Рабих и Кирстен страдают еще и потому, что им очень редко приходится видеть свои баталии сочувственно отраженными в доступном им искусстве (кино, например), которое, напротив, стремится преуменьшить и представить легкомысленной забавой те беды, с какими они сталкиваются. Им нельзя восхищаться своей доблестью в попытках выучить ребенка иностранному языку, который корчится в нетерпеливой ярости; в вечном застегивании пальто и вечном бдении, чтоб шапку надел; в пристойном ведении домашнего хозяйства; в сдерживании и преодолении настроения отчаяния и в помощи каждодневно вытягивать их скромное, но сложное домашнее предприятие. Им никогда не получить признания извне или не нажить большие деньги, умрут они в безвестности и безо всяких лавров от живущих вокруг, и все же надежный порядок и продолжение цивилизации зависит (пусть в крохотной, но важной мере) от их тихих незаметных трудов. Будь у Рабиха с Кирстен возможность читать о самих себе как о персонажах какого-нибудь романа, возможно, они бы (если автор наделен хоть небольшим талантом) пережили краткий, но полезный всплеск жалости к своему не такому уж и нестоящему положению и тогда, наверное, научились бы умерять напряженность, возникающую в такие вечера, когда, коль скоро дети уже в постели, вдруг всплывает явно обескураживающая и, по правде грандиозная тема: кому гладить белье?
Рабих приглашен в Берлин выступить с сообщением об общественном городском пространстве на конференции по возрождению городов. В Лондоне он пересаживается с самолета на самолет и в воздухе над Германией листает подвернувшиеся под руку журналы. Внизу Пруссия раскинулась обширной равниной, припорошенной ноябрьским снежком. Конференция проходит на востоке города, в конференц-центре, к которому примыкает гостиница. Его номер (на двенадцатом этаже) строг и выбелен, как больничная палата, из окон видны канал и ряд земельных наделов. Вечером (а он наступает рано) ему видны электростанция и вереница опор, уходящая вдаль в направлении польской границы. На приветственной встрече в большом зале он, не знающий никого из присутствующих, делает вид, будто ожидает коллегу. Едва вернувшись к себе в номер, звонит домой. Дети только что помылись.
– Мне нравится, когда ты уезжаешь, – говорит Эстер. – Мамочка разрешает нам смотреть кино и есть пиццу. – Рабих не сводит глаз с одномоторного самолетика, что кружит высоко над замерзшими полями вдалеке от гостиничной автостоянки. Сквозь речь Эстер пробивается пение Уильяма, который всячески желает показать, насколько ему без разницы какой-то там отец. В телефоне голоса детей звучат еще моложе. Сын и дочь сильно удивились бы («жесть, пап!»), если бы узнали, как сильно Рабих тоскует по ним.
Он ест сэндвич, смотря по телевизору новости, в которых одна за другой мелькают трагедии – беспощадно одинаковые и непривлекательные.