Книга Хроника потерянного города. Сараевская трилогия - Момо Капор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дядюшка Нико, с устрицами пьют белое», – сказал я ему, когда мы обменялись рукопожатиями.
«Знаю, Момчило, знаю я это прекрасно… Но у них тут только красное. Я спросил, чего это они так, а этот Франо показал мне на виноградник вон там и сказал, что белая лоза не сможет расти на этих камнях, не приживется. А я ему показал на заправку и сказал, что она совсем рядом, так, может, скоро бензин пить начнем. Нет конца…»
«Я вас поздравляю, дядюшка Ника!» – сказал я, радуясь нашей встрече.
«С чем это, Момчило?» – спросил он, высасывая устрицу из раковины.
«Как же, с премией!»
«С какой еще такой, блин, премией?»
«Ну, за совокупное творчество…» – пробормотал я.
«Какое еще такое совокупное творчество, блин? – заразительно расхохотался он – Откуда у меня совокупное творчество? Я только еще собираюсь начать совокупляться!»
Ему тогда было за семьдесят.
Кто не унес с собой ни одной горсточки земли Темного Вилайета, тот раскаялся, а кто унес их всего несколько, до самой смерти каялся, что не унес больше. В карманах и в сердце я унес этот рассказ, а был бы поумнее – смог бы рассказать еще больше.
Недовольные своими ровесниками и наследниками старики незаметно делали из нас, своих приемных внуков, нечто вроде секретного оружия, с помощью которого надеялись завоевать то, что сами не успели захватить. Более того, они сформировали, вылепили из нас свидетелей своего неправедного забвения в старости, доверив нам сохранить в наступающей эпохе их след.
«Слушай, Момчило! – сказал мне однажды доверительно дядюшка Ника, который всегда называл меня только полным крестным именем, и никак иначе – Бегом беги из тех мест, где хвалят только воздух и воду, – там ничего другого и быть не может!»
Двадцать лет спустя оставшиеся в живых старцы, похоже, все еще устраивали свои уроки перипатетики в кто знает каком захудалом буфете, где служил уважаемый шьор Анте, и внимали им какие-то новые «портреты художника в юности». Однажды он подарил молодому тогда сараевскому поэту половинку сломанного дуката, посоветовав «ни за что не жить в городе, где нет посольств и консульств».
Четверть века спустя этот поэт, посланник дядюшки Ники, и я соединили обе половинки сломанного золотого и пришли к выводу, что, хотя мы и оказались в Белграде, где много консульств и посольств, воздух и вода здесь ни к черту не годятся.
В середине шестидесятых, когда я появился на так называемой литературной сцене, мне показалось, что обретаюсь на ней уже долгие годы, настолько все было здесь знакомо. Стратегические ходы, литературные кланы, хитрости, заговоры… Мерлин и его старые оруженосцы, похоже, выковали для меня невидимую броню, которую никто не был в состоянии прошибить.
Лед, сломанный той осенью, когда мой первый рассказ опубликовали в провонявшем потом, мочой, лежалой бумагой, лаком для ногтей, спермой и дешевым табаком «Будущем», уже позвякивал в моем стакане виски на раутах в столичных клубах. Но это питье ничем не напоминало упоительный вкус вин шьора Анте, которых мне так недоставало на заре моего пьянства.
С тех пор мне ни разу не удалось напиться.
Господи, чего я только не вытворял, лишь бы добраться до Парижа! Столько муки, и все зря! Когда я наконец оказался там, Европа, говорят, была уже при смерти.
Из дверей американского драгстора «Мак-доналдс» на Елисейских Полях, перед которыми дрожали и томились в ожидании арабы в легких пальтишках, облаками вырывался дух гамбургеров. «Купол», о котором мы так мечтали, был забит японцами с фотоаппаратами, а на Сен-Жермен-де-Пре, который некогда воспела Жюльет Греко («Я вечно жду тебя на Сен-Жермен-де-Пре…»), дымилась еще одна американская гамбургерная. Париж превратился в старый луна-парк, с аттракционов которого давно облезла позолота и краска.
Я сутками не мог прийти в себя, слоняясь по остаткам своей мечты. И вот однажды ночью, перед рассветом, когда Пон Неф максимально приблизился к туманному оригиналу Альбера Марке, кто-то затащил меня в «Распутина», где цыгане пели новым разбогатевшим Карамазовым «Гори, гори, любовь цыганская…». Я пробивался к стойке сквозь ночной осадок, скопившийся в этой отменной и дорогущей дыре, переполненной эмигрантами и пьяными предрассветными исповедями, когда все движения мертвенны и свинцово заторможенны, а лица оторопелые и бледные от затаенной вины, дыма и наркотиков.
Она сидела у стойки на высоком табурете в длинном вечернем платье, мерцающем, как миллион мелких звездочек, если смотреть на них, лежа на спине, с вершины Требевича. Белые костлявые плечи были открыты. Мелкие кудри маленького арапа украшала тонкая седина. Я узнал ее по семи родинкам на спине, которые все еще складывались в подковку созвездия Северная Корона.
Мы были совсем рядом, но нас разделяли века. Когда я произнес ее имя, она как раз обучала соседа слева, одетого в безупречный смокинг и уже прилично пьяного, как следует хулиганить и тихо, практически незаметно, бить бокалы из-под шампанского, нажимая указательным пальцем на их краешек.
Она обернулась и посмотрела на меня темными глазами, в которых уже не было прежнего сияния. В их уголках смех либо слезы нарисовали несколько мелких морщинок. Ямки на щеках сохранились на прежнем месте, но только теперь она очень хорошо знала цену их привлекательности.
«Я приехал, – вымолвил я, – правда, запоздал немного, но это неважно. Я здесь!»
Ее сосед справа, также в смокинге, посмотрел на меня с нескрываемым презрением к языку, на котором я окликнул ее.
Я смотрел на нее так, как много лет тому назад в Сараево, на вокзале, и мутное вагонное стекло все никак не опускалось, даже теперь.
«Ты ничуть не изменилась!» – солгал я.
«А ты изменился», – ответила она и вернулась к битью очередного бокала.
Много лет спустя, однажды зимой я заехал на пару дней в Сараево, где туман уже давно превратился в удушливый смог. Увлеченный богатством и строительством город сам себе накинул на шею бетонную петлю новостроек, блочных домов и небоскребов, которые на манер крепостных стен не позволяли ворваться ветрам из Сараевского поля. Исчезло благодатное дыхание ветерка, пауки заткали небо.
В Сараеве городе объявился червь странный, который все листья поел на абрикосах, а потом и на черносливе. Черви эти так размножились, что во многих местах по садам и по траве стали паутину прясть, так что дерево из-за этой паутины обобранным кажется. Наконец черви почали паутину прясть и по дворам, и по летним кухням, и по диван-ханам и софам. Столько их навалилось, что иные жители, как я слышал, свои дома оставили и переселились в иные места. Коротко говоря, Бог знает, что подобное бывает в пятьсот лет один раз, а есть и такие страсти, что раз в тысячу лет являются. Так что все сады городские и деревья были как пепел от сгоревшего табака. Картину эту печальную наблюдал я с Нишана и других возвышенностей. Фруктовые деревья голые, и нигде ни следа от травки зеленой. Прошел месяц, и черви бабочками обернулись. (1777)