Книга Париж 100 лет спустя - Жюль Верн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ситуация такова, — продолжал Кенсоннас. — У нас есть молодой человек, который не может стать ни финансистом, ни коммерсантом, ни промышленником; как выпутается он из сложившегося положения в мире, в каком мы теперь живем?
— Да, именно такова проблема, которую предстоит решить, — отозвался дядюшка, — и проблема в высшей степени трудная. Вы, месье, только что перечислили три профессии, в наши дни только они и существуют, я не вижу других возможностей, если только не стать…
— Земельным собственником, — вставил пианист.
— Именно!
— Собственником? — расхохотался Мишель.
— Вот именно. А он еще насмехается! — воскликнул Кенсоннас, — Он с непростительной легкостью относится к этой столь же доходной, как и почетной профессии. Несчастный, задумывался ли ты когда-нибудь над тем, что такое собственник? А ведь это слово, сын мой, полно самого ошеломляющего содержания! Представь только, что человек, тебе подобный, состоящий из мяса и костей, рожденный женщиной, простой смертный, владеет частью земного шара! Что эта часть земного шара принадлежит ему лично, как его голова, а возможно, и еще надежнее. Что никто, даже Бог, не может лишить его этого кусочка земного шара, собственник же может передать его по наследству. Что собственник на этом кусочке земного шара имеет право копать, перелицовывать, строить. Что воздух над ним, вода, орошающая его, — все принадлежит собственнику. Что он может сжечь свое дерево, выпить свой ручей, съесть свою траву, если ему только захочется. Что каждый день он говорит себе: вот та Земля, которую Бог создал в первый день творения, и я — владелец частички ее, мне, только мне принадлежит этот кусочек поверхности полушария, вместе с вздымающимся над ним на высоту шести тысяч туазов[64]столбом воздуха, которым я дышу, и колонной земной коры, уходящей под ним на глубину полутора тысяч лье! Действительно, этому человеку принадлежит основание его участка, простирающееся до самого центра Земли, он ограничен в своих правах только правами такого же собственника, проживающего на противоположной стороне планеты. Да, достойное сожаления дитя, раз ты смеешься, значит, ты никогда не задумывался о том, что человек, владеющий одним лишь гектаром земли, на самом деле является собственником конуса объемом в двадцать миллиардов кубических метров, и все это — его, принадлежит ему, только ему и целиком и полностью ему!
Кенсоннас был великолепен, с него хотелось писать картину: какая жестикуляция, какое выражение лица! Он был так убедителен, что не приходилось сомневаться: этому человеку что-то принадлежало под солнцем, он был собственником!
— О, месье Кенсоннас, — воскликнул дядюшка Югенен, — вы бесподобны! Послушав вас, захочешь стать собственником и оставаться им до конца дней!
— Не правда ли, месье Югенен? А этот младенец смеется!
— Да, я смеюсь, — возразил Мишель, — ибо мне никогда не владеть хотя бы квадратным метром земли, разве что случай…
— Что значит случай? — вскричал пианист, — вот слово, смысла которого ты не понимаешь, хотя пользуешься им.
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что слово «случай» происходит от арабского,[65]происходит от названия замка Эль Азар в Сирии) и что означает оно «трудный» и ничего больше; следовательно, наш мир сотворен из трудностей, которые надо преодолевать, и с помощью настойчивости и ума с ними можно справиться!
— Именно так! — согласился г-н Югенен. — Ну-ка, Мишель, что ты думаешь об этом?
— Дядюшка, я не тщеславен, и двадцать миллиардов Кенсоннаса оставляют меня равнодушным.
— Посчитай же, — возразил Кенсоннас, — гектар земли дает двадцать — двадцать пять центнеров зерна, а из одного центнера зерна можно выпечь семьдесят пять килограммов хлеба — из расчета одного фунта в день хватит на полгода на пропитание.
— На пропитание, на пропитание, — проворчал Мишель, — все время одна и та же песня!
— Да, сын мой, песня о хлебе, которая часто поется на весьма грустную мелодию.
— И все же, Мишель, — спросил дядюшка Югенен, — что собираешься ты делать?
— Если бы я был абсолютно волен, дядюшка, я бы постарался воплотить в жизнь то понятие счастья, определение которого, содержащее четыре условия, я вычитал не помню где.
— Какие же это условия, очень любопытно узнать, — вставил Кенсоннас.
— Жизнь на природе, любовь к женщине, равнодушие к любым почестям и сотворение прекрасного нового.
— Видите, — рассмеялся Кенсоннас, — Мишель уже осуществил половину своей программы.
— Это как? — спросил г-н Югенен.
— Жизнь на природе? Его уже выкинули на улицу.
— Точно, — поддакнул дядя.
— Любовь к женщине?..
— Оставим, — сказал Мишель, краснея.
— Ладно, — посмеиваясь, согласился дядюшка.
— Что касается двух других условий, — продолжал Кенсоннас, — с этим труднее. Думаю, он достаточно честолюбив, чтобы не быть полностью равнодушным ко всяким почестям…
— Но сотворение прекрасного нового! — воскликнул Мишель с горячностью, вскакивая с места.
— Малый вполне способен на это, — отозвался Кенсоннас.
— Бедное дитя, — произнес дядя голосом, полным грусти.
— Дядюшка…
— Ты ничего не знаешь о жизни, а, как сказал Сенека, всю жизнь надо учиться жить. Заклинаю тебя, не дай бессмысленным надеждам увлечь себя, думай о препятствиях!
— Действительно, — поддержал дядю Кенсоннас, — в нашем мире ничто само собой не делается; как и в механике, приходится считаться со средой и с трением. Трения — с друзьями, врагами, приставалами, соперниками. Среда — женщины, семья, общество. Хороший инженер должен все принимать в расчет!
— Месье Кенсоннас прав, — подтвердил дядюшка Югенен, — но давай переберем еще раз все варианты. В области финансов тебе до сих пор не везло.
— Потому я и хотел бы жить соответственно моим вкусам и способностям.
— Твои способности! — воскликнул пианист, — посмотри, ты сейчас являешь собой печальное зрелище поэта, умирающего с голоду, но все же питающего Надежды!
— Чертов Кенсоннас, — отпарировал Мишель, — ничего себе шуточки!
— Я не шучу, я привожу аргументы. Ты хочешь быть художником в эпоху, когда искусство умерло!
— Ну так уж и умерло!
— Умерло и похоронено, с эпитафией и надгробной урной. Представь, что ты — живописец. Так вот, живопись более не существует, картин больше нет, даже в Лувре: их так умело реставрировали в прошлом веке, что краска осыпается с них, как чешуя; от рафаэлевского Святого Семейства остались всего лишь одна рука Богоматери и один глаз Святого Иоанна — согласись, не так уж много; «Свадьба в Кане Галилейской»[66]являет взору только повисший в воздухе смычок, играющий на свободно парящей виоле — этого явно мало! Тицианов, Кореджо, Джорджоне, Леонардо, Мурильо, Рубенсов постигла кожная болезнь, подхваченная ими в контакте с их врачевателями и от которой они умирают; все, что мы можем увидеть на их заключенных в роскошные рамы полотнах, — едва различимые тени, расплывчатые линии, размытые, почерневшие, смешавшиеся краски. Картины предали гниению, художников — тоже: уже пятьдесят лет, как не было ни одной выставки. К счастью!