Книга Фата-моргана - Евгений Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут и не надо особенно изощряться в доказательствах – над этим уже основательно поработали не самые худшие умы, можно было пользоваться их метафорами, вроде «скотного двора», «котлована» и пр., достигая с их помощью почти художественной убедительности.
Конечно, я прибавлял много и от себя – мы все были задеты этой жаждой, не мы, так наши родители или деды, многие отдали дань не только жажде, но и вере в возможность осуществления утопии. Это как вера младенца в реальность сказки или древнего человека в миф, а ведь в каждом из нас живут такой младенец или древний человек, история оплетает нас паутиной атавизмов и рудиментов, никуда от этого не деться. В разных ситуациях активизируется что-нибудь более или менее архаическое, сквозь одно, как на палимпсесте, проступает другое, заполняет сознание тенями прошлого, заставляет жить по своему закону, и тогда люди превращаются в зомби, маршируют колоннами и боготворят кумиров, не замечая их монструозности.
Конечно, есть люди, которые сильнее истории и потому либо подталкивают ее в том направлении, в каком, по их мнению, она должна течь, либо идут, наоборот, наперекор течению (и те и другие часто становятся мучениками), но и они, сами того не осознавая, нередко действуют в угоду тем призракам, что порождают в их душе вдруг пробудившийся, подобно уснувшему вулкану, какой-нибудь мезозой.
Настроение, помню, у меня было бодрое и вместе с тем довольно мрачное (как сказала бы жена, «вредное»). Как ни странно, но именно так и бывает: чем пессимистичнее мысли, тем бодрей себя чувствуешь, какая-то легкомысленная веселость появляется, а остроты и шутки так и распирают. Я чувствовал даже нечто вроде вдохновения – именно потому, что как раз накануне выступления угрюмо думал, что человечество все равно ничему нельзя научить, жизнь кончается смертью и возлюбленный нами прогресс несет вместе с комфортом и кажущейся легкостью безумный темп и перенапряжение. В конечном счете все скатывается к абсурду и познание, увы, только умножает скорбь.
Не слишком оригинальные и духоподъемные мысли, но что делать, если они все равно приходят и с ними не так-то просто справиться. В том же, что излагаешь, даже совершенно противоположном по смыслу и настрою, сразу появляется какая-то дразнящая едкость, почему-то особенно нравящаяся слушателям. Иногда я, чтобы привлечь внимание и понравиться аудитории, искусственно вызываю ее в себе – и, надо сказать, действует безукоризненно, словно отвечает каким-то коренным умонастроениям публики, молодой особенно. В отрицании и сомнении почему-то гораздо больше привлекательности, нежели в позитивном – не мной замечено.
Помню жадно глядящие на меня глаза слушателей, их раскрасневшиеся от возбуждения лица и как легко мне было выкладывать перед ними один за другим тезис и антитезис, как аккуратно и броско, словно шары в лузу, ложились выводы, искрились шутки и остроты, как элегантно звучала ирония – песня была, а не лекция.
Слушатели улыбались, похохатывали, в иных, наиболее удачных местах раздавались аплодисменты, что еще больше подстегивало и раззадоривало меня, особенно в скепсисе по отношению к человеческой природе, к ее парадоксальному или даже, точней, нелепому устройству, так странно и необъяснимо сочетающему добро и зло, красоту и уродство.
И все бы замечательно, если бы не лицо этого «патриарха» (так я сразу его окрестил) с белоснежной бородой и легко струящейся вокруг головы волнистой белой гривой.
Впрочем, даже не столько в лице дело. Просто он ни разу не улыбнулся, не выказал внимания – ни намека… Как сидел с задумчивым невозмутимым видом, так и оставался.
К слову, о невозмутимости или, скажем иначе, безучастности. О покое. Тоже ведь искусство. Мы все тормошимся, суетимся, горим (если ты гореть не будешь, если мы гореть не будем…) и думаем, что так надо, а правда (или истина) – она в чем?
Если вы подумали, что сейчас прозвучит ответ, то ошибаетесь. Этого не знает никто, а если скажет, что знает, – не верьте… Точки зрения могут быть разными, это так, тут нужно смириться, предоставив им сосуществовать, корректируя по ходу процесса или, по необходимости, вступая в полемику. Единственная точка зрения – это конец.
В невозмутимости же – своя правда. Это тоже ответ на вызов жизни, как вода – ответ огню, тепло – холоду. Невозмутимость сродни безучастности самой жизни, безмятежности вселенной, равнодушию мироздания. Тишина ночи, покой горных вершин, бездна звездного неба – вот что, вероятно, близко этому состоянию…
Впрочем, слова тут бессильны.
Меня всегда окликала эта глубь. В самые кризисные минуты своей жизни я ощущал ее зов: тишина в разрывах страха и трепета, страсти и азарта (как внезапная синева между темными грозовыми тучами) манила меня, но всегда оказывалась недостижимой (покой нам только снится).
Впрочем, это все лирика. С тем человеком было иначе, хотя его лицо (как будто знакомое) и оставалось отстраненным, будто он сидел не на лекции, а где-нибудь в скверике на скамеечке.
Пенсионер с ликом тибетского отшельника.
Абсолютно уверен: то было одно из лучших моих выступлений. Тогда я еще не предполагал, что этот господин станет завсегдатаем чуть ли не всех моих докладов, но обращался именно к нему – в надежде, что он хоть разок улыбнется или одобрительно кивнет, или хоть как-то отреагирует на какую-то интересную и важную мысль, которую я с таким воодушевлением и, не побоюсь показаться нескромным, артистизмом излагал.
Распаляясь все больше, я стремился к отклику (любому) с его стороны, как пылкий любовник стремится вызвать в равнодушно отдающейся ему женщине ответную страсть. Не скрою, во мне говорил инстинкт власти, который присущ любому профессиональному оратору, – во что бы то ни стало завоевать аудиторию.
Тогда мне этого так и не удалось.
Все мое пенящееся славословие свободе и демократии, которыми человек – ради своего достоинства – не должен пренебрегать, хотя свобода куда более обременительна, чем рабство, а бегство от нее во все времена человеку столь же свойственно, как и стремление к ней, весь пафос, на который я был способен, чуть приперченный иронией и легкой усмешкой в адрес человеческой слабости, – все это почти поэтическое творчество пролетало мимо него, как неточно пущенный снаряд.
А ведь других-то мне удалось зажечь…
Потом, после лекции, выложившись на полную катушку и чувствуя себя выжатым как лимон, разочарованный и раздраженный – вместо удовлетворенности, на которую имел полное право, я поймал себя на недружелюбной мысли, что господин этот, вероятно, из тех, кто верой и правдой служил благополучно почившему режиму (хотя среди них редко встречаются с такой наружностью), а теперь ищет если не доказательств своей правоты, то еще чего-то, что могло бы оправдать его верноподданничество и сервилизм.
В этом смысле я был на высоте, поскольку не дал ему никакой зацепки, в противном случае он бы попытался поставить меня в тупик каким-нибудь каверзным вопросом или подковыристой обидной репликой. Его безучастность вполне можно было расценить как мой успех – если не завоевать, то хотя бы нейтрализовать.