Книга Генеральша и ее куклы - Светлана Шишкова-Шипунова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До этого я целовалась только один раз с одним мальчиком из нашего класса, но очень неудачно, во–первых, он не умел целоваться, а во–вторых, назавтра же всем разболтал, хотя разболтать следовало бы мне и пусть бы над ним, а не надо мной похихикали. В общем, тот случай можно было в расчёт и не брать, и тогда выходило, что первый, с кем я по–настоящему стала целоваться по вечерам, на тёмной улице, на чужой скамейке, был он, Гоша. К тому времени была уже зима, лежал снег и светила луна, я ходила в шубе, а он в коротком полупальто с меховым воротником и меховой шапке. Мне было холодно (шуба была искусственная), а он говорил, что этот мороз – не мороз, вот в Норильске, где он родился, вырос и играл в хоккей за юношескую сборную города, бывало и минус 50. Этого я представить никак не могла, но целоваться на морозе, когда губы холодные, мне нравилось.
Однажды он спросил:
— Ты читала Солженицына?
Надо сказать, я всегда не любила этот вопрос: «ты читала?..», считая его сугубо личным, почти интимным. Бывало, я даже врала: «да, читала…», лишь бы не быть уличённой в том, что чего‑то не знаю, что‑то пропустила. Но это имя – Солженицын – было мне почти незнакомо.
— Нет, не читала, — сказала я честно.
Немудрено: во времена первой новомировской публикации мы были ещё детьми, дома толстых литературных журналов не выписывали, а в школе это имя ни тогда, ни тем более после даже не произносилось. Ко времени, когда мы выросли, Солженицын был уже под запретом, а экземпляры журналов, где он печатался, успели изъять из всех библиотек.
— Я тебе принесу почитать, — сказал Гоша. – Мне Начвин дал, только он просил никому не показывать.
Борис Ефимович Начвин был сосед Гошиных родителей по дому – пожилой, одинокий, ироничный человек, благоволивший Гоше. В своё время он научил его играть в шахматы, потом – разбираться во внутреннем устройстве автомобиля (у него была старая, заезженная «Победа»), потом стал подкидывать ему разные интересные книжки. И вот, наконец, сочтя, видимо, достаточно взрослым, дал прочитать «Новый мир» пятилетней давности, который он хранил как большую ценность.
Тут надо кое‑что пояснить про дом, в котором жил Гоша. Это был один из первых в городе жилищных кооперативов, построенный заочно норильчанами (то есть деньги они внесли, а сами до поры оставались жить за Полярным кругом). Гошины родители, 30 лет оттрубившие на Норильском горно–металлургическом комбинате, поселившийся через стенку от них Начвин (про которого я сначала думала, что он работает где‑то начфином, а это оказалась фамилия) и другие бывшие норильчане, выехавшие в середине 60–х на «большую землю», жили дружно, чуть не коммуной, не особенно допуская в свой круг посторонних.
Однажды Гоша удивил меня, сказав, что артист Смоктуновский катал его в детстве на велосипеде.
— Как это? – не поверила я.
— А он сидел у нас, в Норильске, — как о чём‑то обыденном сказал Гоша.
Я испугалась этого слова – «сидел» и не поверила: как такой замечательный артист мог «сидеть», за что? Разве он убил кого‑нибудь или ограбил? Но Гошина мама подтвердила, уточнив только, что не «сидел», а отбывал, навеоное, ссылку, потому что играл вместе с другими ссыльными в местном театре. И назвала ещё несколько известных фамилий.
Все же они не слишком распространялись на эту тему, и о том, кто и как попал в Норильск – по своей воле или нет, – никогда не рассказывали, но Норильск по–своему любили и отзывались о нём тепло.
И вот теперь Начвин извлёк на свет припрятанный журнал с уже запрещённым Солженицыным и дал Гоше, а Гоша — мне. К предупреждению никому его не показывать я отнеслась очень серьёзно, и открыла только, когда дома уже легли спать. Честно сказать, большого литературного потрясения я в ту ночь не испытала («Бабий Яр» Анатолия Кузнецова, прочитанный незадолго до этого, подействовал на меня куда сильнее). Но тут было потрясение другого свойства.
Мне было 17 лет, никто из моих родных и других взрослых, которых я знала, никогда не был репрессирован (преимущество рождения и воспитания в простой, не интеллигентской среде). О той стороне жизни, которую описал Солженицын, я вообще мало что знала. Про Сталина мои родители вспоминали редко, лишь когда заговаривали о войне, но с явным уважением. Хрущева же открыто не любили, называли пренебрежительно «Никита» и поругивали, но не за кукурузу, которую в наших местах и до него благополучно выращивали и ели, а так, вообще. Но теперь уже и Хрущева нет, а есть чернобровый Брежнев, которого родители тоже недолюбливают.
И вот я читаю «Новый мир» и с удивлением понимаю, что помимо хорошо знакомой мне реальности, существует и какая‑то другая – неизвестная и страшная. Она меня пугает. Ивана Денисовича мне очень жалко. Но многого я всё равно пока не понимаю.
— Прочитала? – спрашивает на следующий день Гоша.
— Да.
— Ну, и что ты об этом думаешь?
— Я даже не знаю, что думать.
— А я знаю, — говорит Гоша. – Я таких людей сам видел. И это все правда.
У него была хроническая, с раннего детства болезнь гортани (может, как раз от холодов), и ко времени окончания школы он перенёс уже около сорока операций, для чего дважды в год ездил в Москву, в какую‑то больницу, где ему в очередной раз что‑то резали в горле, на голосовых связках, после чего он некоторое время мог более или менее громко (на самом деле совсем негромко, а как бы вполголоса) говорить, а потом снова переходил на шёпот. Сам он вёл себя так, будто ничем от других молодых людей не отличается, ни застенчивости, ни того, что называют комплексом неполноценности, не было в нём. Напротив, каким‑то непостижимым образом он производил впечатление превосходства над другими. Своего физического изъяна он совершенно не стеснялся и даже как бы не замечал. Чужие, посторонние люди часто задавали ему один и тот же, в общем, вполне естественный, но лично мне всегда казавшийся дурацким вопрос: «А ты чего шепчешь?». На это он невозмутимо отвечал: «Мороженого много съел». Иногда человек, у которого он вынужден был о чём‑то спросить, думал, что парень шутит, и отвечал ему тоже шёпотом, получалось, передразнивал. Мне было неприятно, а Гоша только смеялся, мог даже похлопать невольного обидчика по плечу: мол, все нормально, ничего страшного.
Вообще, с того момента, как мы стали где‑то бывать вместе (в кино, на танцах, просто на улице или в трамвае), я постоянно пребывала в сильном напряжении. Наедине с ним я мало обращала внимание на его шёпот, это придавало нашему общению даже какой‑то шарм, влюблённые ведь шепчутся. Но стоило нам оказаться среди людей, я вся напрягалась. Мне хотелось, чтобы он лучше вообще молчал, я сама скажу всё, что надо, лишь бы не услышать в ответ это ненавистное «А ты чего шепчешь, простыл?». Иногда я сама огрызалась: «Не ваше дело!», тогда он сжимал мою руку и говорил: «Не обращай внимания, я привык».
До сих пор не знаю: любила я его тогда или ещё нет. Жалела – да, очень. И, понимая, что он‑то меня любит по–настоящему, боялась огорчить, обидеть.