Книга Бриллиант в мешке - Юлия Винер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не изображай!
Обидно до невозможности, и боль ужасная, и подумать даже страшно, чтоб домой идти. Лежу в приемном покое, никто мной не занимается, вокруг меня всякие кровавые повреждения лежат, в одном месте суетятся, оживляют сердечный случай, и я с моим ушибом никакого интереса не представляю. Лекарства от боли не дали, до рентгена сказали нельзя, а после рентгена, видно, просто забыли.
Галка с Азамом ушли выписку оформлять, все меня бросили, даже стакана воды некому подать, правда, ужин принесли, поставили рядом на столик, но что толку, я шевельнуться не могу, про есть и говорить нечего. Да еще занавеску вокруг меня задернули, и я как в камере-одиночке. И всякое управление своей жизнью сразу потерял. Лежу, корчусь от боли, и так мне себя жалко стало, что начал стонать. До этого крепился, думал, вот сейчас помогут, а тут не выдержал. Сперва тихонько, да так жалостно вышло, что от этого себя еще жальче стало, и я просто в голос заплакал. И уж сам не знаю, от боли я плачу, или от обиды, или что Татьяна ушла, или еще от чего. И больница как раз Татьянина, но ее тут сейчас нет, она где-то в чужом доме на чужой постели отсыпается. А что еще она на этой постели делает, я и вообще думать не хочу, а теперь тем более.
Не помню, когда я в жизни последний раз плакал. Портрет в рамке к груди прижал, глаза закрыл и подвываю.
Слышу, отдергивают занавеску и ласковый такой голосок говорит:
– Что ты, милый, плачешь? Плохо тебе?
Открыл глаза, а это Ириска! В халатике, в шапочке, и несколько мешков с инфузией в руках. Смотрит на меня, но совершенно не узнает, я ведь скрюченный лежу и больничной простынкой накрыт. Обрадовался я ужасно, и тут же стыд взял перед ней в таком виде, замолчал немедленно. И голову с трудом, но чуть-чуть приподнял.
– Ой, – она говорит, – Михаэль! Ты что здесь делаешь?
Я ей все объяснил, и что хотят выписывать.
– Да ты что, – говорит, – с такими болями!
Повернулась и убежала.
Боль уже не концентрированная, как вначале, а просто всю правую сторону рвет тупыми щипцами, и нога занемела, тяжелая стала, как бревно. Пытаюсь ступней, пальцами пошевелить и сам не знаю, шевелю или нет.
Скоро подошли Галина с Азамом, и бумага уже в руках. Азам начал было на меня штаны тихонько натягивать, и опять мне сдержаться не удалось, крикнул. Он бросил на полдороге, стоит и смотрит на меня с жалостью. Галина тоже постояла, посмотрела, сказала:
– Нет, так невозможно! – И ушла ругаться.
Я лежу, плакать уж не плачу, но такое тихое гудение в груди делаю, от этого кажется легче. Азам взял меня за руку, пальцы мне гладит и говорит:
– Сейчас, сейчас, уж она добьется.
Но добилась не она. Опять занавеску отдернули, и является моя Ирисочка с небольшим таким худеньким человечком в зеленом халате. Хирург, значит.
Он подходит ко мне, улыбается и говорит:
– Это ты тут поёшь?
Простынку откинул, штаны мои полунадетые одним легким рывком сдернул, боль острая, но очень короткая, лучше, чем постепенно. Я рукой бедро свое потрогал, там все горячее, твердое, и кожа натянулась, как на барабане.
– Да не показывай, – говорит, – вижу.
И взял меня за колено. Я закричал. Он колено мне к животу прижал, и сразу стало полегче.
– Так, – говорит. – Тебя кто осматривал?
– Доктор Джордж, – бормочу, – с усами.
– Кусс-эммак, – говорит. Надо же, врач, и при больном матом ругается. А он вынул свой телефончик и коротко туда наговорил.
Ну, пришел этот Джордж, по дороге турнул из моего бокса Азама, что-то ему по-ихнему сказал и выгнал. Врачи стали между собой говорить, я только и разобрал «анкилозинг спондилайтис», это моя болезнь так называется.
Опять разное со мной стали делать, палочкой по подошвам царапали, ногти прижимали, в глаза фонариком заглядывали, то есть проверяли рефлексы и не повредился ли позвоночник. И я вижу, что маленький врач на Джорджа то и дело брови подымает, мол, что ж это ты. А тот показывает снимки и только мотает усами, остаюсь, мол, при своем мнении. Под конец маленький говорит усатому вроде как «умирай!». Усатый стал было возражать. Умирай, говорит маленький настойчиво, умирай! Знаю, что не может быть, но мне стало все равно, я уже успокоился. Понял, что этот маленький меня не бросит и до дела доведет.
В больнице ничего не происходит сразу, всего надо ждать и ждать. Чего именно жду, тоже не знаю, больному подробностей не сообщают.
Пока ждал, в туалет понадобилось, а встать никак, и судно не подложить, дикая боль. Если бы не Ириска и Азам, не знаю, что бы и было.
То есть знаю, что было бы. Там и пластик на кровати специальный подстелен, и персонал у них привычный. Пришли бы в конце концов и убрали бы без разговоров, меня бы подмыли, чистую пижаму бы надели и простынку поменяли.
Вот этот момент в жизни каждого больного и есть самый решающий. А может, и вообще в жизни каждого человека. То есть туалетный вопрос. Пока тебе другие только еду подают, или мыться, или другая какая помощь, это все ничего, даже приятно. В этом смысле Татьяна идеальный человек, так умеет все сделать, не замечаешь даже, что сам бы не смог. Просто как бы забота о человеке, а заботу даже здоровые любят, хотя им и не надо.
Ну, а вот если опорожниться без посторонней помощи не можешь, тут уже совсем иная ситуация. Тут уже из человеческой категории переходишь совсем в другую, на иврите называется «сеуди», и другого имени тебе нет. «Сеуди», он и есть «сеуди», к нему и отношение другое, и сам он себя уже не так ценит. Странно, да? Такое ведь простое дело, подумаешь, поссать-посрать, а вот не можешь сам – и все, прежнего человека больше нет.
Я и в этом смысле вполне на Татьяну полагался, не сейчас, конечно, а в отношении отдаленного будущего. Когда моложе был и не известно было, как разовьется моя болезнь, врачи предупреждали, что до этого может дойти, хотя теперь ясно, что развитие замедлилось, если бы только не балалаечник проклятый. А Татьяна и с этим может справиться без нанесения психологической травмы, потому что в ней жалости много. То есть было много, а теперь уже не для меня.
А в больнице и без того, как только ты туда попал, с тобой уже как с полноценной личностью не разговаривают. Я и раньше замечал, тебя уже не за человека считают, а типа ребенка или недоразвитого. Но в прошлый раз я посамостоятельней был, хоть и страдал, а все главное сам за собой мог. А в этот раз вон как, да еще при Ириске.
Тем временем уже к полночи пошло.
И все это время я не расставался с нашим свадебным фото. Штаны-то у меня были сняты, а рубаха сперва оставалась, и я его на груди под рубахой держал, и на рентгене, и в приемном покое, и никто не обращал внимания. А тут повезли меня опять в другое помещение, перевалили с одной каталки на другую и стали раздевать. Галину с Азамом туда не пустили, а Ириска со мной пришла и помогала тамошней сестре. Рубаху сняли, а там портрет. Сестра хочет его забрать, но я не даю. Она говорит, нельзя, а я ей, кому он мешает? Сестра говорит, сюда никаких посторонних предметов нельзя. А я ей, это не посторонний предмет, а самый для меня важный. Она разозлилась и говорит, тогда не будем «умирай» делать, и отошла.