Книга Кротовые норы - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень долго мне никто не встречался, только пара пастухов перекликалась вдали. Звук здесь разносится на фантастические расстояния. Пыхтение суденышка, направлявшегося к пароходу, вставшему на якорь недалеко от деревни, было слышно как за несколько сот ярдов. А нас разделяли две или три мили. Я прошел мимо астрономической обсерватории, странно-одинокой в этом горном лесу. На другом холме, дальше к востоку, я разглядел монастырь, белый среди темных кипарисов, стоящих вокруг него на страже. Вид становился все красивее и красивее с каждым новым этапом подъема. Напротив Арголия, словно рельефная карта, вся изрезанная, в рамке крохотных заливов с розовато-оранжевыми утесами по берегам, а дальше от береговой полосы – темно-зеленые сосновые леса. Но леса здесь так открыты, так пронизаны воздухом, что не возникает ощущения мрачности, свойственной дальнему северу. Ничего подобного страшным лесам на реке Пасвик в арктической части Норвегии, где я побывал три года назад. Здесь вы можете разглядеть и лес, и деревья, ;леса несут облегчение, как рощи – укрытие от знойных голых равнин. Арголия, кажется, хорошо заселена – две-три белые россыпи деревень и повсюду веснушки отдельных ферм и одиноко стоящих коттеджей. Только срединные горы бесплодны и не заселены. Правее – очаровательные острова, окружившие Гидру, и сама Гидра – голубая, бледно-зеленая и розовая – плывет в синем, словно цветки вероники, море. Массивные острова с отвесными скалистыми берегами, огромными утесами и обнаженной породой на таком расстоянии словно уравновешивают друг друга. Все краски живые, яркие, но не кричащие, пастель, только без размытости, акварель, но неразбавленная, густая. Направо, над заливом Навплиа, высокие горы Центрального Пелопоннеса – покрытые снегом, они лежат низко на горизонте, словно розовые облака, поблескивающие под косыми лучами солнца. Дальние вершины, скалы, деревни и бесконечный ковер моря.
Я взбирался все выше и выше и вдруг попал на немощеную дорогу: я оказался на самом гребне центрального хребта острова, омываемый солнечным светом; волнующееся море сосновых крон подо мной спускалось к южному берегу, гораздо менее населенному, чем северный: там всего несколько домов и одна-две виллы. Солнце стояло над Спартой; море между Спетсаи и Пелопоннесом ослепительно сверкало, раскрашенное в самые разные цвета ерошившими его ветерками. Далеко внизу костер у какого-то дома посылал высоко в воздух совершенно прямой столб дыма, но наверху, где я стоял, слегка дул свежий ветерок, смягчавший солнечное тепло. Поблизости я увидел человека – первого за все время, он резал хворост. Появились еще двое – на осликах. Один из них остановился рядом со мной, уперся в меня взглядом, улыбнулся и что-то резко сказал. На нем – весь в пятнах голубой берет и рваные брюки; лицо смуглое, как льняное масло, как старая крикетная бита, а еще у него были хорошие густые усы. Он повторил ту же фразу, что произнес раньше. Я что-то пробормотал. Он снова уперся в меня взглядом. «Англике», – сказал я.
– А! – Он кивнул, слегка пожал плечами, ударил пятками осла и проехал мимо, больше не удостоив меня взглядом. Его спутник, на другом ослике, казавшемся совсем крохотным под целой горой сосновых веток, проехал мимо меня с дружелюбным «Кал'эмера ас»[154].
– Кал'эмера, – ответил я и пошел дальше.
Некоторое время я шел по дороге. Прошел через кустарник, и у меня из-под ног выпорхнул вальдшнеп. Скользнула прочь ящерица. Было очень тепло, легко дышалось; я сошел с дороги и вышел к утесу, глядящему на запад. Сел на край утеса, на скалистый выступ, и весь мир простерся у моих ног. Мною никогда еще так живо не владело ощущение, что я нахожусь над миром, весь мир подо мной. С утеса видно было, как лес, волна за волной, спадает к морю – сверкающему морю. Пелопоннес отсюда утратил глубину, потерял детали, стал всего лишь огромной синей тенью на пути у солнца; даже в бинокль не разглядеть никаких деталей, разве что на заснеженных вершинах. Эффект был странный, и несколько мгновений мною владело непонятное возбуждение, словно я испытывал что-то совершенно небывалое, неповторимое. Разумеется, я никогда еще не видел пейзажа такой неповторимой красоты: беспредельно синее небо, ослепительный солнечный свет, скалы и сосны на многие мили вокруг, и море. Все четыре стихии соединились на высокой ноте такой чистоты, что я был заворожен. У меня бывало почти такое же ощущение в горах. Но там отсутствовала стихия земли – там ты слишком высоко и далеко. А здесь земля вокруг тебя повсюду. Нечто вроде наивысшего уровня осознания своего существования, всеохватывающая эйфория. В тот момент я не мог определить, что я чувствую: воздействие увиденного и приподнятость вызвали ощущение утраты себя. Я словно повис в сверкающем воздухе, вне времени, неподвижно паря над высочайшим единением стихий. Потом, словно подул напоенный ароматами ветерок, – сознание, что это – Греция, более того, зажглась искорка – Древняя Греция; и очень резко – воспоминание обо всех этих серых улицах, серых городах, об этой серости Англии.
Такие ландшафты, такие дни неизмеримо развивают человека. Возможно, Древняя Греция была всего лишь результатом воздействия пейзажа и света на людей восприимчивых. Это могло бы послужить объяснением и мудрости, и красоты, и детскости. Мудрость лежит на высотах, а греческие ландшафты изобилуют такими высотами – горы возвышаются над долинами; красота природы – во всем, на что только упадет взгляд, простота пейзажей, их чистота, что требует такой же чистоты и простоты. Детскость оттого, что эта красота – красота не человеческая, в ней нет практичности, нет злобности… и умы, питаемые ею, ею окруженные в этом земном раю, не могут не стать ее рабами, не быть связаны с нею неразрывно; и после свершения ими первого обряда поклонения (золотой век) она их творчески иссушает. Красоту создают, чтобы возместить ее недостаток, а здесь она – в изобилии. Здесь не творишь, здесь наслаждаешься.
Такие фрагменты создают хорошее окаймление.
Я шел назад, к дому, думая об Острове сокровищ. Солнце садилось, золотя вершины, долины стали темно-зелеными, мрачными. Я вышел в долину, всю наполненную перезвоном козьих колокольцев. Коз тут было двадцать или тридцать; пастух время от времени покрикивал: «Ахай! Хайа!» – и издавал громкий, мелодичный свист. Его фигура мелькала среди деревьев, когда он шел вниз – высокий человек в темно-серых штанах с очень светлыми серыми заплатами на коленях и в черном пиджаке. Я заспешил вниз по тропе – нагнать пастуха, но тут вдруг заметил у обочины небольшое растеньице. Я упал на колени и – невероятно! – передо мной была ранняя орхидея-паучница (вероятно, Ophrysfusca), уже расцветшая, крохотное существо, всего дюймов шести ростом, с одним крупным цветком в капюшоне из бледно-зеленых чашелистиков, надменно выпятившим пятнистую багровую губу, и зеленым, бутоном второго цветка. Я стоял на коленях, вбирая детали, напрочь забыв о пастухе и его козах, чьи колокольцы перезванивались все тише и тише по мере того, как стадо уходило все дальше вниз. Теперь уже темнело, горы стали темно-синими, Арголийская равнина – черной. В воздухе совсем похолодало. Я быстро спускался по козьим тропам – идти было еще далеко. Наконец я вышел к обрыву, с края которого видны были школьные корпуса. Его склон был у сеян анемонами – крохотными растеньицами в три-четыре дюйма высотой, кивавшими розовыми и розовато-сиреневыми головками под слабым ветерком.