Книга Моя столь длинная дорога - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После свадьбы родители несколько лет прожили в Армавире. Моя мать томилась там от скуки и мечтала о блестящей жизни большого города. Единственным развлечением были визиты соседей-армян, приезжавших позлословить, да прогулки в коляске вдоль полотна железной дороги. К великой радости моей матери, ее заветное желание вскоре осуществилось: отец тайно подготовил открытие в Москве филиала торгового дома Тарасовых. Для отца и своей семьи он купил особняк в районе Арбата на углу переулков Медвежьего и Скатертного. В этом доме в Москве я и родился 1 ноября[5]1911 года. Мне дали имя Леон (по-русски Лев). Я был младшим из троих детей: сестра Ольга старше меня на девять лет, брат Александр – на четыре года. Мне потом рассказывали, что мое рождение чуть было не стоило матери жизни.
Я сохранил смутные воспоминания о местах, где прошло мое раннее детство. Обрывки каких-то картин – огромные комнаты, стены которых словно растворяются в тумане, громоздкая мебель, монументальная лестница – проплывают в моей памяти подобно пустым деревянным ящикам, покачивающимся на поверхности реки. Гораздо яснее я помню лица. Вокруг нашей небольшой семьи сновала добрая дюжина слуг. Каждый из них выполнял определенные обязанности, отличался характером и причудами. Лучше всего я помню няню, мою старенькую кормилицу (так ли уж она была стара?), с ее нравоучениями, причитаниями, суевериями, знавшую множество сказок и поговорок. Помню и нашу гладильщицу: она умела петь народные песни, а когда гладила белье, обрызгивала его время от времени фонтанчиком воды изо рта. Помню бородатого кучера, вечно завидовавшего безбородому шоферу: он до слез обижался, когда моя мать заказывала для поездки в город машину, а не приказывала, как прежде, закладывать коляску. Были, кроме того, швейцар – он зимой строил во дворе снежные горки для катания на санках, сторож-черкес, привезенный из Армавира, – его мой брат дразнил, складывая край пальто в виде свиного уха (высшее оскорбление для магометанина!), часовщик, приходивший в определенный день и прослушивавший все часы в доме, быстроногий полотер, от которого исходил какой-то терпкий запах, повар с багровым опухшим лицом, доводивший до слез молоденькую горничную. Но главное – у нас была гувернантка-швейцарка, властная особа, дородная, затянутая в корсет, с красными прожилками на лице и пушком на подбородке. В моих глазах она была соперницей няни. Ибо няня – это была Россия, русский язык, русские обычаи, волшебные сказки, уютное и защищенное детство, сладкие грезы в мерцающем свете ночника. Гувернантка олицетворяла будущее – учение, строгую дисциплину, французский язык, Францию. Я скорее должен был бы сказать – Швейцарию. Она учила меня песням своей страны, а в декабре, ко дню Эскалад[6] – национального праздника швейцарцев, – выписывала из Женевы горшочки с марципановыми овощами. По ее рассказам, Швейцария виделась мне гигантской страной – гораздо больше России. Сразу за Швейцарией и Россией по размерам и окружавшему ее ореолу шла Франция. Я полюбил Францию задолго до того, как узнал ее. Дома я говорил с няней и родителями по-русски, с гувернанткой, братом и сестрой – по-французски. Но с братом и сестрой я мало общался: разница в возрасте между нами была так велика! В моем представлении они уже влились в мир взрослых: в городе у них были друзья и занимались они по книгам, а я все еще жил в счастливом и призрачном королевстве игрушек. Я играл один, забавлялся до изнеможения всем, что попадало мне в руки: кубиками, оловянными солдатиками, плюшевыми мишками, лентами, косточками для игр, деревянными чурками. Но больше всего я любил, свернувшись в клубочек у ног матери, перебирать мотки разноцветной шерсти и слушать, как она рассказывает сказки. Это были всегда одни и те же старинные русские народные сказки: о Коньке-Горбунке, о золотой рыбке, о колдунье Бабе Яге и ее избушке на курьих ножках. Я знал наизусть все перипетии этих историй, но дрожал от страха всякий раз, когда мать рассказывала их, понизив голос. Она обладала, по-моему, настоящим талантом рассказчицы. Добавьте к этому искрящуюся веселость, любовь к яркому свету, краскам, к смене впечатлений, тягу к молодежи. Даже в последние годы жизни в Париже, больная и старая, она умела побороть свои недомогания, чтобы не огорчать близких, и утверждала, что скучает среди людей своего поколения. Насколько мать была непосредственна и впечатлительна, настолько отец был вдумчив, серьезен, уравновешен. Друзья в один голос превозносили его высокие моральные качества, его прямоту и энергию, но нередко подтрунивали над его склонностью видеть все в слишком мрачном свете. Он обожал жену и детей и постоянно тревожился за них. Культ семьи приобрел у него какое-то первобытное величие. Подобный душевный склад он, несомненно, унаследовал от армянских и черкесских предков – верность клану считалась у них одной из самых высоких добродетелей. В России перед революцией отец занимал очень видное положение в деловом мире. Кроме торгового дома Тарасовых, филиалы которого находились во многих городах провинции, он также управлял железнодорожной линией Армавир—Туапсе на Кавказе.
Мои родители так часто и подробно рассказывали мне о жизни в Москве, что бывают мгновения, когда я спрашиваю себя, не сопровождал ли я их в театр, на балы, на обеды в городе. Напрягая воображение, я вижу так же отчетливо морщинистое лицо моей старой няни, как и лицо Шаляпина, исполняющего арию в «Борисе Годунове», а мою детскую так же ясно, как огромный зал ресторана в Стрельне с его витражами, пальмами, фонтанами и венгерским оркестром. То было время обманчивой безмятежности, роскоши, за которой таился страх. Вскоре все: прогулки в санях, катание на коньках, ночи у цыган – было сметено ураганом.
Война, революция… Кровавая драма для взрослых и увлекательная игра для ребенка. В 1917 году мне только что исполнилось шесть лет, и я помню, какое волнение охватило меня при известии о боях на улицах Москвы. В любой день вместе с таинственными существами, которых называли «большевики», в наше повседневное существование мог ворваться дух приключений и нарушить привычное течение нашей домашней жизни. Для защиты от осколков снарядов и пулеметных пуль окна заложили матрасами. С улицы непрерывно доносились выстрелы и крики – там происходило что-то загадочное и необъяснимое, докатывавшееся к нам из города, точно рокот далекого моря. Друзья нашей семьи, жившие в кварталах, ставших небезопасными, переехали к нам и спали на расставленных в коридоре кроватях. Моя няня истово била поклоны перед иконами, и на лбу у нее образовалась ссадина, а гувернантка плакала и требовала отправить ее в Швейцарию. Нередко мы с братом, обманув ее бдительность, отодвигали угол матраса, выглядывали на улицу и видели, как из-за угла, крадучись, держа ружья наперевес, появлялись какие-то люди. У некоторых из них на рукавах были повязки. Брат объяснял мне: «Это белые. Они хотят внезапно напасть на красных». Мне очень хотелось знать, такие ли они красные, как, например, краснокожие. Гувернантка утверждала, что нет, но она ведь была швейцарка и ничего не смыслила в революционных делах. Когда перестрелка прекращалась, наш сторож-черкес выбегал на улицу, приносил нам горсточку шрапнели и удивлялся: «Посмотри-ка, она еще теплая!» Вдруг взрослыми овладела паника, они только и говорили о паспортах, о пропусках. От нас уходили слуги, одни – с враждебным видом, другие – с насмешливым. Большевики захватили город и брали заложников среди богатых людей. Мой отец, опасаясь ареста ЧК,[7] вынужден был бежать из города. Буржуазию объявили вне закона, лишили гражданских прав; участились обыски, начался голод, не хватало хлеба, лекарств. Россия и Германия подписали в Брест-Литовске мир, но с фронтов, где возобновились бои между белыми и красными, поступали противоречивые сведения. Моя мать, изнемогавшая от тревоги, решилась вместе с семьей бежать из Москвы и попытаться соединиться с отцом, находившимся в Харькове. Один народный комиссар помог ей раздобыть нужные документы. Она зашила драгоценности в подкладку наших пальто, и мы отправились на вокзал: мать, брат, сестра, бабушка и кипевшая негодованием гувернантка-швейцарка. Няня осталась в Москве: она говорила, что ей, женщине из народа, нечего бояться большевиков. Мы были одеты бедно и не вызывали подозрений у новой милиции, патрулировавшей улицы, но я понимал, как опасен этот маскарад, и шел, держа руки в карманах: в швах были спрятаны банковские билеты. Что было дальше? О! Это было захватывающее бегство через всю Россию! Мы бежали зигзагами, сообразуясь с менявшейся линией боев между красными и белыми. Большую часть пути мы ехали в теплушках. Маршрут смешался в моей памяти, но некоторые не связанные между собой картины навсегда запечатлелись в моем сознании. Так, я помню вагон, до отказа набитый мужчинами и женщинами. Лица их были враждебны, они подозрительно поглядывали на нас и между собой называли нас грязными буржуями, «кровопийцами». Год назад доктор прописал мне от анемии пить бычью кровь, и теперь я спрашивал себя, не за это ли они так меня называют? Но ведь я с таким отвращением глотал это питье! В этом враждебном окружении мы жались друг к другу и почти не разговаривали, лишь бы не привлекать к себе внимания. Вдруг посреди ночи в вагоне справа и слева от нас показались языки пламени: от искры плохо смазанных осей загорелась солома, торчавшая из щелей пола. Ветер, производимый движением поезда, раздувал пламя. Жар становился удушающим. Одни пассажиры кричали от страха, другие, упав на колени, молились. Моя мать бросилась к брату и сорвала с воротника его матросской курточки маленький свисток. Я как сейчас вижу ее: надув щеки, с расширенными от ужаса глазами она из всех сил дует в маленький детский свисток. Грохот разрываемого воздуха и лязг железа заглушил этот жалобный призыв о помощи. Но случилось чудо – поезд остановился у какого-то переезда, и мы, прорвавшись сквозь завесу дыма, выпрыгнули из вагона на железнодорожное полотно. А впереди нас ждали новые испытания: переход через линию фронта, охраняемую красными, ночное бегство на телеге, патруль прусских уланов, при свете луны преградивший нам путь, и наконец прибытие в немецкий карантинный лагерь, где все мы заболели испанкой. Лежа на жалких койках, отгоняя руками сновавших между соломенными тюфяками крыс, мы боролись с голодом, истощением, с лихорадкой. Лекарств не было. Каждый день в бараке умирали больные, и те, кто еще держался на ногах, выносили трупы. Крестьянка, нанятая немцами для черной работы, раздобыла моей матери водку: по ее словам, лучшее средство от заразы. Может быть, действительно именно алкоголь спас тогда всех нас. Выпутавшись на этот раз, мы с грехом пополам продолжали путь в Харьков, где нашли отца. Мать, совершенно обессиленная, передала ему бразды правления. Дальнейшее путается у меня в голове. Какая-то неразбериха из верст и городов. Вновь я ясно вижу нас на набережной причала в Царицыне (позже Сталинград, в настоящее время Волгоград). Красная Армия окружала город, а на последнем пароходе, готовившемся отчалить и плыть вниз по Волге, не было свободных мест. Наше положение казалось отчаянным. Отец кинулся на поиски капитана, чтобы умолять его взять нас на борт. Когда он его нашел, они бросились друг другу в объятия: капитан оказался его однокашником! Вот таких счастливых совпадений, которые нередко, вопреки всякому правдоподобию, преподносит нам жизнь, как чумы должен остерегаться любой романист. Капитан, добрый малый, уступил нам свою каюту. Мы набились в нее, и пароход отчалил.