Книга Симулякры и симуляция - Жан Бодрийяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такова симуляция в своём противопоставлении репрезентации. Репрезентация исходит из принципа эквивалентности реального и некоего «представляющего» это реальное знака (даже если эта эквивалентность утопическая, это фундаментальная аксиома). Симуляция, наоборот, исходит из утопичности принципа эквивалентности, из радикальной негации{17} знака как ценности, из знака как реверсии{18}, из умерщвления всякой референтности. В то время как репрезентация пытается абсорбировать симуляцию, интерпретируя её как ложное, «повреждённое» представление, симуляция охватывает и взламывает всю структуру репрезентации, превращая представление в симулякр самого себя.
Таковы последовательные фазы развития образа:
• он отражает фундаментальную реальность;
• он маскирует и искажает фундаментальную реальность;
• он маскирует отсутствие фундаментальной реальности;
• он вообще не имеет отношения к какой бы то ни было реальности, являясь своим собственным симулякром в чистом виде.
В первом случае образ — доброкачественное проявление: репрезентация имеет сакраментальный характер. Во втором — злокачественное: вредоносный характер. В третьем случае он лишь создаёт вид проявления: характер чародейства. В четвёртом речь идёт уже не о проявлении чего-либо, а о симуляции.
Переход от знаков, которые скрывают нечто, к знакам, которые скрывают, что за ними нет ничего, обозначает решительный поворот. Если первые отсылают к теологии истины и тайны (что всё ещё является частью идеологии), то вторые открывают эру симулякров и симуляции, когда уже не существует Бога, чтобы распознать своих, и Страшного суда, чтобы отделить ложное от истинного, реальное от его искусственного воскрешения, потому что всё уже умерло и воскрешено заблаговременно.
Когда реальное больше не является тем, чем оно было, ностальгия присваивает себе всё его смысловое содержание. Переизбыток мифов об истоках и знаках реального. Переизбыток вторичной истины, вторичной объективности и аутентичности. Эскалация истинного, пережитого, воскрешение образного там, где исчезли объект и субстанция. Необузданное производство реального и референциального, аналогичное и превосходящее необузданность материального производства: так симуляция проявляется в фазе, которая непосредственно затрагивает нас в виде стратегии реального, неореального и гиперреального, повсеместно дублируемой стратегией апотропии.
Этнология прикоснулась к своей парадоксальной смерти в тот день 1971 года, когда правительство Филиппин решило вернуть к первозданности, туда, где до них не доберутся колонисты, туристы и этнологи, несколько десятков тасадаев{19}, которых незадолго до этого обнаружили в дебрях джунглей, где они прожили восемь столетий без каких-либо контактов с остальным человечеством. Это было сделано по инициативе самих антропологов, которые видели, как при контакте с ними туземцы сразу как бы разлагались, словно мумии на свежем воздухе.
Для того чтобы этнология продолжала жить, необходимо, чтобы умер её объект, который, умирая, мстит за то, что его «открыли», и своей смертью бросает вызов науке, которая пытается овладеть им.
Разве не живёт любая наука на этом парадоксальном склоне, на который её обрекают исчезновение её объекта в тот самый момент, когда она пытается овладеть им, и безжалостная реверсия, которую она получает со стороны мёртвого объекта? Подобно Орфею, она постоянно оборачивается слишком рано, и подобно тому, как это было с Эвридикой, её объект снова низвергается в ад.
Именно от этого адского парадокса хотели уберечь себя этнологи, снова создавая вокруг тасадаев границу безопасности в виде девственного леса. Никто более не будет их беспокоить: рудник с золотоносной жилой закрыт. Наука теряет на этом целый капитал, но потерянный для неё объект остаётся неповреждённым, нетронутым в своей «девственности». Речь идёт не о жертве (наука никогда не жертвует собой, она всегда смертоносна), а о симулированной жертве её объекта с целью спасения принципа реальности. Тасадаи, замороженные в своём естественном состоянии, будут служить ей абсолютным алиби, вечной гарантией. Здесь и начинается бесконечная антиэтнология, которую в разной степени исповедуют Жолен, Кастанеда, Кластр. Как бы там ни было, но логическая эволюция науки состоит во всё большем отдалении от своего объекта, пока она не начинает обходиться без него вовсе: её автономия становится от этого ещё более фантастичной, она достигает своей чистой формы.
Вот так сосланный в резервации индеец, в своём стеклянном гробу девственного леса, снова становится симулятивной моделью всех возможных индейцев времён до этнологии.
Благодаря такой модели этнология позволяет себе роскошь воплощаться вне своих границ, в «грубой» действительности этих перевоссозданных ею индейцев — дикарей, которые лишь благодаря этнологии остаются дикарями: какой зеркальный поворот, какое торжество науки, которая, как казалось, была обречена истреблять их!
Конечно же такие дикари — это посмертные создания: замороженные, крионированные, стерилизованные, защищённые от смерти, они стали референциальными симулякрами, и сама наука стала чистой симуляцией. То же самое происходит в Крезо{20}, в пределах экологического музея, где на месте событий музеефицировали как «исторических» свидетелей своей эпохи целые рабочие кварталы, действующие металлургические зоны, сразу целую культуру, мужчин, женщин, детей, вместе с их жестами, манерой разговаривать, обычаями, — всё это воспринимается как живые окаменелости, как стоп-кадр. Музей, перестав быть геометрически ограниченным местом, теперь повсюду — как ещё одно жизненное измерение. Так и этнология, вместо того чтобы ограничить себя как объективную науку, теперь, освободившись от своего объекта, будет распространяться на всё живое и будет становиться невидимой, как вездесущее четвёртое измерение — измерение симулякра. Мы все тасадаи — индейцы, которые благодаря этнологии вновь стали тем, чем они были, — индейцы-симулякры, которые наконец провозглашают универсальную истину этнологии.