Книга Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этих надеждах нас многие упрекают. Но еще неизвестно, будет ли человеческое лицо у нашего капитализма. Пока что на это не похоже.
А почему, собственно, мы должны ориентироваться только на социализм и капитализм? Почему не на нечто третье, еще не имеющее имени, но, может быть, уже толкающееся ножонками в лоне человечества?
И социализм в нашем исполнении, и капитализм в нашем и «ихнем» исполнении достаточно скомпрометированы. Почему бы не вспомнить сахаровскую идею конвергенции – то есть соединения всего лучшего, что было в этих системах, отвергая их преступления и ошибки? Общественное мнение, когда-то воскрешенное нами, сейчас не распалось, но расслоилось, как наше общество. Раньше государство диктовало общественному мнению, каким оно должно быть, – то есть создавало его видимость. Но как добиться, чтобы общественное мнение диктовало государству линию его поведения? Свобода слова у нас есть – впервые за всю историю России. Но у политики уже выработался иммунитет – свободы игнорирования свободы слова.
Трагедия интеллигенции состоит в том, что мы вообще плохо представляли, что может произойти, и оказались неподготовленными к событиям, которые сами и подготавливали.
Хотя я и сам предсказывал гибель советской империи еще в 1972 году, «собою были мы разбиты, как Рим разгромлен был собой», я не представлял, что это может произойти на моих глазах. Я принадлежал к тем, кто подталкивал Россию, как грузовик, застрявший в грязи, но, когда нам удалось раскачать ее, она вырвалась из наших рук и стремительно и устрашающе пошла вниз, как с горы.
История обогнала не только Горбачева, но и всех нас вместе с ним, обдав наши лица грязью из-под колес.
Советская империя, потеряв управление, ударилась о самую страшную скалу – вакуум – и разбилась.
К несчастью, надежды народа, обманутые коммунистической революцией, пока еще остаются обманутыми и революцией антикоммунистической. А может быть, нет таких революций, которые не обманывали бы людей? Неужели всем идеалам суждено быть недостижимыми?
Но в чем же тогда смысл жизни – в растительном существовании? Это же страшно.
Часть либеральной интеллигенции, которая достойно вела себя во времена номенклатурного коммунизма, вдруг с растерянной услужливостью засуетилась перед лицом капитализма. Этот наш «коммунизм» был зверь хорошо известный, хотя и опасный. Но отечественный капитализм предстал как хищник, доселе невиданный, более пугающий. Именно поэтому столькие начали заискивать перед ним, как, впрочем, и перед новой властью.
Один известный сатирик даже бросил своего рода лозунг: «Хватит лить помои вверх!» Значит, вниз можно? А нужно ли вообще лить помои? Другая часть либеральной интеллигенции, наивно попытавшись полюбить новую власть, в конце концов отдалилась из-за ее непоследовательности, из-за невыполнения стольких обещаний, из-за войны в Чечне.
Но дистанция между властью и интеллигенцией не менее опасна, чем их слияние. Впрочем, может быть, мы ждем от власти, от политики слишком многого, ибо где-то в глубине многие из нас неизлечимо «советские люди»?
Бродский был первым совершенно несоветским поэтом из тех, кто родился в советское время. А я был последним советским поэтом. Но советская власть сделала все сама, чтобы выбить из меня эту «советскость».
Я принадлежу к тем шестидесятникам, которые сначала сражались с призраком Сталина при помощи призрака Ленина. Но как мы могли узнать, раздобыть архивные материалы об ином, неизвестном нам Ленине, которые пылились за семью замками? Как мы могли прочесть «Архипелаг ГУЛАГ» до того, как он был написан? Мы не знали, что под декретом о создании Соловков – первого догитлеровского концлагеря – стояла подпись Ленина, что именно он отдавал безжалостные приказы о расправах с крестьянами, не знали о его непримиримости к инакомыслящей интеллигенции. Многие его записки Дзержинскому, Сталину, депеши, указания скрывались. Излечение от идеализации Ленина было для меня и многих других мучительным. Понимая революцию как «месть за брата», Ленин сам не заметил, что начал мстить всему народу, а не только царизму, казнившему его брата. Трагедия Ленина была в том, что Сталин, которого он так возненавидел в конце жизни, действительно оказался его верным учеником.
Но это мне предстояло понять в восьмидесятых, а не в шестидесятых. Я любил тот красный флаг, под которым воевали с фашизмом не только Василий Теркин, но и Виктор Некрасов, и Лев Копелев, и Булат Окуджава.
Я любил не номенклатурный, а личностный Советский Союз, где у меня было столько друзей во всех республиках. Я любил и до сих пор люблю «Интернационал» – не как партийный гимн, а просто как песню.
Но в рефрене «кто был ничем – тот станет всем» есть опасная двусмысленность. Если тот, кто был на самом деле ничем, становится всем – это страшно.
Так было после Октябрьской революции, и, к несчастью, так случилось и после событий в августе 1991 года.
19 августа 1997 года мимо Белого дома, пыхтя, но с наслаждением отдуваясь, торжествующе двигалась молодая пара с покупкой. Оба коротенькие, толстенькие, крепенькие, краснощекенькие – они тащили зеркало в овальной раме из карельской березы, то и дело заглядывая в него и подмигивая своим жизнерадостным отражениям.
В такт их шагам в зеркале, вздрагивая и подтанцовывая, покачивался Белый дом, который, казалось, мог разбиться вместе с зеркалом, если бы они его уронили. А еще в этом зеркале на мгновение возникла стоящая с несколькими понурыми трехцветными флагами перед железной решетчатой оградой невеселая горстка людей, пришедших отмечать шестую годовщину своей победы.
За шесть лет двухсоттысячная толпа, которой я когда-то читал свое стихотворение с балкона Белого дома, съежилась до этой горстки. Милиционеров, пришедших их охранять, было больше, чем демонстрантов.
Краснощекенькая пара остановилась около своего новенького «вольво», припаркованного неподалеку, и начала бережно всовывать зеркало в машину, усадив его на заднее сиденье, как почетного пассажира, и прижав к спинке, чтобы не упало, картонным ящиком с американской консервированной жидкостью «будвейзер», неизвестно по какому праву называющей себя пивом.
Когда я проходил мимо, у моих ног что-то звякнуло о тротуар. Я нагнулся и поднял сверкающую золоченую пуговицу с буквой «V», оторвавшуюся от клубного пиджака упарившегося владельца зеркала. Его небольшая быстрая рука со слишком крупным для нее перстнем-печаткой буквально слизнула пуговицу с моей протянутой ладони.
Другая пара, спортивно-долговязая, с каким-то явно ненашенским, особенно нежным, чуть золотистым средиземным загаром, припарковавшая рядом свою «мазду» с благословленными именем самого Агасси теннисными ракетками под задним стеклом, заинтересовалась:
– Где это вы такое зеркальце оторвали, а?
Коротышка-мужчина из «вольво» охотно ответил с интимной классовой близостью: