Книга Воспоминания о давно позабытом - Анри Волохонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это? — спросил я в восхищении.
— Это солнце…
Мне было тогда, я думаю, года два. Но я это зрелище хорошо запомнил. Еще и сейчас я вижу иногда огромное солнце без лучей. Но в ту пору слышать, что «это — солнце», казалось мне странным: обычно солнце бывало значительно меньшего размера и совсем другого цвета.
Чтобы распроститься с рождением и ранним детством, нужно сообщить, что мать моя бегала на сеансы гипноза и незадолго до моего появления на свет прониклась вдруг презрением и отвращением к тому самому гипнотизеру.
Был еще семейный анекдот, как на даче, когда началась финская война, все бросились бежать в город, который тогда называли Ленинградом, а жили мы в сельской местности где-то в Белоруссии. Подбежали к поезду, мать возилась с багажом, а Няня-Маня держала меня на руках.
— Посмотри, Анрюшенька, какой паровоз-то! — причитала Няня-Маня.
А паровоз издал гудок, и поезд уехал. Не помню, как удалось уехать и нам.
Няня моя заслуживает отдельного описания. Ее фамилия была Румянцева, но со знаменитым полководцем Румянцевым, который был, говорят, родным незаконнорожденным сыном Петра Великого, имела мало общего. Она страдала глухотой от последствий скарлатины и некоторой глуповатостью от той же болезни. Тогда она казалась мне красивой женщиной. Происходила из крестьян Новгородской области. После войны к нам приезжала из деревни ее мать Дарья. Та была старуха величественная, но о ней когда-нибудь не тут.
У меня была не только няня, но и гувернантка. Собственно, гувернанткой ее называть не следовало, так как она всего лишь занималась немецким с группой маленьких детей человека в три. Это называлось «немецкая группа». Помню, как она ходила с нами по улицам — по Загородному, по Разъезжей, по Владимирскому, по Боровой и декламировала:
что в переводе означало что-то вроде:
Звали ее Амалия Мартыновна. Впоследствии она погибла во время блокады нашего города, по слухам от бомбы, изготовленной ее же соотечественниками. А со мною в этой группе учились немецкому, кажется, какая-то девочка, Кирилл Головкин и Николай Рубахин. Последний из них был по национальности грек, сын Каллисты Георгиевны, у которого отца арестовали и вскоре убили. А Кирилл принадлежал к знатному роду Головкиных и приходился композитору Римскому-Корсакову внучатым племянником. Впоследствии я увидел как-то в Эрмитаже портрет графини Головкиной французской кисти и поразился семейному сходству. Мать его звали Ирина Владимировна, и, как я узнал недавно, была она писательница. Но писала «в стол», не для публикации. Скончалась она вроде бы не очень давно, сын же ее умер молодым, не достигши и сорока. Отца его в те тридцатые годы в живых уже не было. Книгу Ирины Владимировны напечатали всего лишь несколько лет назад.
Сюда же я вставлю историю трех моих теток по отцу. Одну из них, младшую, Берту Яковлевну, я уже упоминал чуть ранее. Она принадлежала к артистическому сословию и дала мне имя. Старшую звали Фаина. Она была «главбух». Мужем ей был Абрам Резников, инженер. Его послали работать в Магнитогорск, руководить прокладкою труб. Ввиду тамошних зимних морозов он распорядился проложить трубы на полметра глубже, нежели стояло в стандартах. Его обвинили в разбазаривании народных средств и расстреляли. Трубы вроде бы до сих пор исправно служат. Средняя же моя тетка была Элла Яковлевна, живописец-оформитель, и жила она в Москве. Ее муж отправился в ополчение оборонять Москву от нашествия и был убит. В семье ее звали тетя Люся, так что у меня был дядя Люся и была тетя Люся. Забавно, не правда ли? Младшая же моя тетка была одно время замужем за человеком по имени Герман Эрасмус, дядя Гера. Он тоже был актер, а происходил от прибалтийских немцев. Вскоре они поссорились, ибо был он горазд выпивать, и разошлись.
— Он у меня в ногах валялся… — провозглашала тетя Берта у нас в гостях, сопровождая речь свою смертоносными жестами и намекая, что она осталась непоколебима.
И вот три судьбы трех женщин: у одной муж расстрелян внутренними органами, у другой убит внешним противником, а у третьей он алкоголик. Символично. Задом наперед можно сказать: эфир, вода и огонь. Эфир это который алкоголик, вода это смерть от внешней причины, а расстрел это огонь. Не знаю, чему все это и приписать, иначе как действию Рахаб. Или, может быть, ее все-таки следует называть Рахаба?
Политическое положение тех лет довольно известно. Песни известны менее, вернее, на песни не обращают внимания, а в них-то и бывает видна самая суть, в особенности в забытых песнях.
Здесь я немного отвлекусь и сообщу, что думаю об этих самых забытых песнях.
Первая из них, здесь приводимая, относится ко «времени первых стиляг», то есть к годам 1949–1952. Вообще-то я хотел приурочить это рассуждение к началу войны, так называемой Великой Отечественной войны или Второй мировой войны, оба названия в равной мере изображают ее чудовищное величие. Велась она за политическое преобладание между двумя ветвями главным образом нордической расы — германской против англо-саксонской, но ввязаны и вмазаны в нее оказались и другие народы, как-то Россия в виде СССР и Япония вместе с Манчжоу-Го, а также Китай, Франция и еще некоторые. По причинам, которые я здесь же и изложу чуть ниже, Гитлер ту войну проиграл именно в России. Дело в том, что он руководствовался картами. А на Западе карты очень похожи на те, которые делают на Востоке. Он и подумал, что если на Западе дорога начинается, то на Востоке она таким же образом продолжается, а это было вовсе не так. Ту же ошибку допустил в свое время Наполеон. Но, несмотря на все это, я привожу нижеследующую песню, ибо она как бы вовсе нейтральна и изображает лишь юношеские целеустремления ее главного героя. Внутренние различия последуют ниже.
Так вот, здесь описаны преимущественно впечатления от полузабытых или почти забытых песен. От иных осталась лишь пара строк, которые я приведу, чтобы они не исчезли вовсе. Ведь многие песни исполняют не с возвышения и без музыкального сопровождения. Знатоки утверждают даже, что лучшие песни это те, которые произносятся сами собой, не слишком членораздельно. Их не поют громко, а напевают именно по две-три строчки, прочее забывается. Эти же две строки, или одна строка, или даже полустрока иногда становятся речением, истоки которого утрачены.