Книга Ни стыда, ни совести - Вячеслав Кашицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как давило на меня молчание! Никогда в жизни, казалось, я не испытывал такого. И я был сердит на нее и зол. Я уже почти ненавидел попутчика. Я не злой человек, но вся эта ситуация меня, признаться, достала. Я ненавидел его, с его запачканной одеждой, с его высокомерной манерой смотреть перед собой, с его бестактным молчанием. А ему, казалось, было все равно. Он продолжал невозмутимо сидеть, глядя на дорогу. Словно ждал чего-то.
— Прошу тебя, не спеши. — Она снова коснулась моей руки, теперь уже предостерегающе. Но я уже не слушал ее, даже не взглянул — пусть чувствует себя виноватой, кто ее просил брать его?
— Где это? — грубо спросил я. — Здесь? Или дальше?
Я летел на такой бешеной скорости, что сам, наверное, не понимал, какое место имею в виду.
Слева показалось стеклянное здание ресторана. Тут же велись какие-то ремонтные работы.
— Здесь, — сказал попутчик.
В следующий момент я увидел табличку «108», а за ней сразу — «1», и у меня в голове вдруг вспыхнуло осознание того, что на МКАД нет 110-го километра. На огромной скорости я пересек разрыв в бетонном ограждении между моей и встречной полосой, повернул руль влево, одновременно ударив по тормозам, и что-то тяжелое, ужасное и окончательное, казалось, разнесло мне голову. Последнее, что я помню, — страшный звук удара. И — чей-то сдавленный крик…
Все произошло в мгновение ока — но до той самой минуты, когда я пришел в себя, я переживал это мгновение. Вот я давлю на газ; вот делаю резкий поворот; вот машина вылетает на встречку и летит правым боком вперед, переворачиваясь; вот я пытаюсь совладать с ней, отчаянно давя на тормоз. Эта картина застыла у меня в сознании. Это странно, учитывая то, что у меня была амнезия, и память возвратилась ко мне не сразу. Я не помню, как оказался в клинике; но помню до мельчайших подробностей собственно аварию.
Очнувшись в реанимации, в отдельной палате, пристегнутый к койке ремнями, окруженный заботой врачей, — я все же не мог поверить в то, что это произошло именно со мной. Видит Бог, те болезненные и страшные грезы, в которых я находился, были мне ближе и желанней, чем эта реальность. Мне рассказывали, будто я рыдал, не приходя в сознание; я этого не помню; но я вполне готов поверить в то, что, если бы была возможность, я бы вернулся в то небытие, в котором пребывал.
Я пришел в себя; но не то чтобы не мог о себе позаботиться, но даже и не хотел этого; не хотел ничего. Мой разум был помутнен, память была потеряна, я был один, без нее, наедине с чужими людьми, окруженный пугающим вниманием.
Я был похож на ребенка, извлеченного из своего дома, из атмосферы любви, и помещенного в чужой, и вынужденного познавать страшный новый мир, в одиночестве, под строгим присмотром.
И еще.
Было одно обстоятельство, по причине которого все — и врачи, и работники клиники, и люди совершенно посторонние — ходили смотреть на меня, под разными предлогами, по одиночке и группами, как на чудо.
На мне не было ни одной царапины.
И видит Бог, ничто — ни моя длительная реабилитация, ни странные и страшные откровения, являющиеся мне, ни люди, меня стерегущие, — ничто не испугало меня так, как мое собственное живое тело.
Неоднократно потом я пытался возвратиться мыслями к этому периоду — сколько я там пробыл? что там были за люди? — но безуспешно; я мало что помнил. Возможно, я навсегда остался там, на несуществующем 110-м километре МКАД, с нею, в компании незнакомца с лицом, как барельеф…
Поэтому усилия людей, несущих надо мной вахту, людей в халатах и костюмах, что-то получить от меня — а они хотели что-то получить, я это знаю, — были напрасны; может, я и хотел им помочь, но не мог. Вся эта суета вокруг меня казалась мне нелепой и излишней, она отчасти даже раздражала, но я не пытался донести до этих людей свои чувства. Очевидно, и они, наконец, убедились, что в моем поведении нет никакого притворства, никаких тайных мотивов — и стали суетиться еще больше, видимо, подготавливая меня к тому, чтобы выйти.
Ни о каком «возвращении» во внешний мир, я, естественно, и не думал. Его и не произошло.
Более или менее отчетливо я помню, как меня доставили в какое-то казенное помещение, где задавали вопросы, казавшиеся мне бессмысленными; как заставили подписать какие-то бумаги; как переодевали в другую одежду. Что со мной делают и зачем, мне было безразлично. Здесь моя память снова дает сбой — и я вижу себя в холодной комнате с бетонным полом, безразличным ко всему, не понимающим и не желающим понимать, что вокруг…
Я не сразу понял, что это за комната. А когда понял, не испытал никаких чувств. Каменный мешок три на пять, с лежаком в углу, ведром и окном, забранным решеткой, и отвратительным запахом.
Все смешалось у меня в голове: детство, Настя, Урман, родители, авария… И она. Своим пробуждением к жизни я обязан ей; именно мысль о ней, а не восстановительные процедуры, стала тем толчком, который заставил меня духовно встряхнуться. И оглядеться.
Я словно проснулся от сна.
И закричал.
Кричал, не переставая. Стал колотить что есть силы в тяжелую дверь. Но никто не открыл.
Я делал это, с небольшими перерывами, всю ночь, пока не обессилел. В урочный час дверь, наконец, открылась и мне принесли еду; я обратился к человеку в форме и с оружием; он не ответил, и я схватил его за грудки, крича ему в лицо.
Он флегматично освободился от меня и нанес мне короткий удар, от которого я потерял сознание.
Когда я очнулся — теперь уже вполне в себе, вполне осознавая, что мне надлежит делать, — дверь камеры была приоткрыта. Я не успел удивиться, как в нее вошел в дорогом костюме и очках мужчина с портфелем; тот человек, который приносил мне еду, мелькнув в дверном проеме, захлопнул дверь.
Я поднялся.
Мужчина некоторое время глядел на меня с непонятным выражением.
— Здравствуйте, Игорь Рудольфович, — наконец, сказал он.
Я промолчал, не отрывая от него глаз.
Мужчина оглядел камеру, как будто искал, где присесть, и снова вперил в меня взгляд, в котором было то ли сочувствие, то ли настороженность.
Очевидно, ему было неловко вот так стоять передо мной, но я не пригласил его садиться; сидел тут я, а не он.
Впрочем, он быстро сориентировался. Он поставил портфель на пол и, поддернув брюки, присел на корточки, вглядываясь в меня, словно врач.
— Меня зовут Грунин Сергей Ильич, — представился он. — Как ваши дела, Игорь Рудольфович? Жалоб нет?
Я продолжал смотреть на него прямым взглядом, не отвечая. Не то чтобы я делал это специально, или так проявлял свою стойкость, или издевался над ним; я просто не мог понять, зачем он здесь.
Он вздохнул, поднялся.
— Игорь Рудольфович, это ваше право — молчать. Или притворяться больным. Или играть еще в какие-то игры, но поверьте, все это не нужно делать со мной. Я тут для того, чтобы помочь вам, понимаете?