Книга Офирский скворец - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зеленоватый вечерний туман стал внезапно сгущаться.
А когда туман рассеялся – ни Фрола со скворцом, ни Игнатия с Акимкой и Саввой близ громадных слюдяных камней видно уже не было.
Сенька Гуль ждал с лошадьми и возком день, ждал другой. Поговорил со знакомым трактирщиком. Тот присоветовал – ждать неделю.
– Только не вернутся они. Здесь так уже бывало. Полусотня стрельцов провалилась когда-то. А через сто лет выступили те стрельцы наружу. Да только вскорости все померли. Не выдержали перемены лет.
– Мать честная…
– Ты, Сенька, вот чего, ты на Дон беги. А лучше – в Новороссию. На тебя пропажу лошадей списать могут. В Новороссии сенатор Потемкин новые города, слыхал я, закладывает. Там Шешковский тебя ни в жизнь не сыщет. А лошадей я у тебя куплю. Возок – офеням сбагрим… Ну, по рукам?
– Прах с тобой, по рукам!
Неделя отшумела быстро. Сенька Гуль отдал трактирщику лошадей задешево. Но и того хватило с лихвой. Разложив на тряпице червонцы, Сенька глядел на них как на съестное: глотая слюну, жадно, пристально.
Грянула Троица. Однако ни в Троицын, ни в Духов день, ни позже Сеньку, равно и прибывших из Петербурга разыскателей Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате, в сельце Коломенском больше никто не видел.
– Гр-ром и с-стекла! Гр-р-ром грянет – стекла др-ребезгом! З-золото – прахом! Офир-р, Офир-р! Майна, корм!
Внезапно скворец замолчал и спрятал голову под крыло.
Приближался раздатчик корма. За ним двое вьетнамцев катили тележку с бидонами и эмалированными мисками. С краев мисок на кровянистых нитях свисали кусочки сырого мяса.
Скворец-майна, сидящий на жердочке в просторном вольере, разносчика ненавидел. Но крики его скворца не пугали. Наоборот! Весело было слушать и смотреть, как этот дурошлеп, плямкая сизыми губами, выталкивает из себя порциями пар и сор.
Петюня Раков, разносчик с четырехлетним стажем, сперва распределил пищу между царями природы: орлами и прочими сипами белоголовыми. А уж после вернулся к скворцу: показал майне кукиш, кинул в миску кусок окаменевшего сыру. Клевать сыр скворцу было неинтересно.
– Вы гляньте, какой гордый! Святым духом будешь сыт, долбак? Да я тебя…
– З-за Можай! З-загони майну з-за Можай!
– У, змей пернастый…
– Пок-к-кажи майне кук-к-киш! Зоос! Зоос!
– Молчи, балалайка!
* * *
В Москве, в зоопарке, объявилась диковинная птица. Разместили птицу в отдельном вольере, как раз напротив орлов. Те на пернатую мелочь внимания не обратили, и скворец-майна без особых тревог и нервных срывов зажил в просторном вольере один.
Как и полагается, первым делом вывесили табличку:
«Gracula religiosa religiosa.
С острова Борнео, питается… размножается…»
И все пошло своим чередом.
Однако вскоре по зоопарку разнеслось: скворец-то говорящий!
Скворец-майна был желтоух и синекрыл, а клювом обладал – багряно-красным. Говорил не так чтобы часто, иногда, словно через силу. Больше любил передразнивать гудки машин и велосипедные трели, которые издавал раздатчик Петюня, по утрам и в обед объезжавший свои владения на трехколесном итальянском драндулете марки Bianchi с латаными-перелатаными, но пока никем по-настоящему не исполосованными шинами.
Петюня ехал с распахнутым сердцем и, подражая московским рэперам, в полный голос скандировал: «Ах вы, звери, мои звери, звери сраные мои… Звери новые, хреновые, ус-сатые, полосатые…»
Никто Петюню особо не слушал. Но езда на драндулете воодушевляла его сильней и сильней: «Выходила молода за новые ворота, выпускала скворца, долбака и подлеца…»
В то мартовское утро скворец-майна на Петюнины дразнилки отвечать не стал: не дождется! Но когда скворец внезапно заговорил о своем, наболевшем, не только Петюня – даже федеральный судья Чмых, три-четыре старушки, плюс к ним третьеклассники брат и сестра Заштопины, которых без няньки в зоопарк отпускать попросту боялись, так гнусно они себя там вели, – в сладком ужасе застыли на месте.
– Пут-тину – слава! Нам, дур-ракам, – конец! Зоос, придурки, зоос!
Хорошо, скворец поговорил и сник. А иначе не дожить бы ему до того дня, с которого и начинается наша история: так на скворца обиделся Петюня!
* * *
Денек мартовский, денек пока еще не весенний, тающая льдинкой на губе долгая московская зима, крики гусей, пар над водой… Радость, радость!
– Видишь того скворца? Пальцем не тычь – а? Заказ на него поступил. Так ты вечером на грудь не принимай: будем выдергивать из скворушки перушки.
– И че потом?
– Суп с котом.
Двое охламонов небольшого росточка, оба, как те грибы-крепыши, крепко притиснутые ошляпленными головами к закругленным плечам, – толкнув друг друга выпяченными животами, разошлись в разные стороны.
Тихо взвизгнули, стукнувшись лбами, слабонервные дети, заокала привезенная откуда-то с Северов нянька в охристом платке: «Ой, лишенько мое лихо, лихо мое поморское…» – день подрос, сухо хрустнул костьми и побежал по Москве, сперва на четырех лапах, затем, как белый медведь, встал на две, дорос до неба, выпустил изо рта несколько круглых, прозрачных туч и лишь затем стал опадать, гаснуть.
Уже после заката, трижды прозвенев мелодичной велосипедной трелью, снова заговорил скворец:
– Р-р-раздатчик сволочь. Дайте спирту! И з-занюхать. Скор-рей! Мне дур-рно. Пут-тин – эт-то верняк! Царство Офир-р! Офир-рская земля!
Никто скворца не понял, и он, захлебнувшись руганью, стих.
* * *
Офирская земля после некоторых умственных запуток была признана Россией: образца XXI века, 014 года, марта месяца. Крики скворца напомнили о чем-то важном, стронули с места сырой и необмерный пласт памяти, а откуда этот пласт взялся – шут его знает!
Володя Человеев, представитель московской богемы и один из последних в тот полузимний вечер посетителей зоопарка, задумался.
Постояв, нехотя тронулся к выходу.
Володя шел к выходу в лаковых, с фиолетовым отливом штиблетах и словно под сурдинку бормотал: «Офирская земля… Царство Офир… Что бы это по-настоящему значило? Конечно, если майна кричит про Офир по-русски, то это – что-то близлежащее, птичьим умом вполне осягаемое…»
Мимо Володи прошмыгнули два упыренка, тесно накачанных спертым воздухом страсти. Упыренками Володя звал всех не богемных жителей столицы старше сорока. Упыренки сгинули, и Человееву захотелось углубиться в свои, а потом в чужие мысли. Но ничего своего в голове в тот час не отыскалось. А из чужого вспомнилось одно лишь: «Не сеют, в житницы не собирают, а сыты бывают…»