Книга Чума - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это еще что! Пробираясь вдоль Потомака, они увидели толстенную трубу, на своих могучих бетонных опорах перешагнувшую речушку, что называется, не замочивши ног. Труба была пухло обмотана исполинским бинтом, под которым пружинила какая-то переливающаяся в клочковатых прорывах вата, когда они, обмирая, переползали на четвереньках на другую сторону. А когда перед нашими путешественниками во всей славе своей предстала «Аврора», гремящая на полных парах к незримому Заливу… Синейшее небо, мощные клубы рыжего дыма — Витя с тех пор не видел ничего более величественного и прекрасного.
Однако со всех сторон уже наступали суровые будничные заботы: пробираться обратно сквозь все препоны и опасности или все же рискнуть на трамвае, в который после работы, вплоть до гроздьев во всех дверях, набивалась вся Беббеля (так Витя трактовал имя своего мироздания, поскольку обитатели его произносили: поселок Беббеля).
До конца смены было еще далеко, но друзья хорошо понимали, что любой из больших, да хоть бы и трамвайная кондукторша, немедленно потребует отчета, откуда и куда они пробираются без взрослых, да еще и перемазанные с головы до ног (о том, какие объяснения предстоят дома, пока что лучше было и не думать). Какой-нибудь холодный эгоист, сумевший возвести право быть эгоистом на престол священных прав человека, конечно, может возмутиться, по какому праву посторонние люди суют нос в дела посторонних индивидов (он бы хотел, чтобы все были друг другу посторонними), и он вправе негодовать: ему не постичь защищенности и прелести того мира, в котором каждому есть дело до каждого, в котором взрослые чувствуют ответственность за чужих детей. Холодный эгоист разве что зло усмехнулся бы, наблюдая, как жители Бебели все время друг перед другом что-то изображают: не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный, что в этом-то и проявляется неравнодушие людей к чувствам ближних и дальних — каждый что-то хочет пробудить в душе другого, запечатлеть в ней милый своему сердцу собственный образ.
Витя никогда по-настоящему не боялся людей, которые что-то изображают. Даже самый крутой в Бебеле хулиган — тоже, кстати, Витька (Суханов, но Сбухан) — всеми своими атрибутами — вихляющаяся походочка, руки в брюки-клеш, кепочка на нос, фикса желтого металла, посвечивающая сквозь недобрую усмешку, — просил только об одном: признавайте меня крутым, расступайтесь и опускайте глаза, и больше мне от вас ничего не нужно.
Да, в Бебеле рос еще и непролазный когтистый шиповник, на котором фонариками горели мясистые ягоды — от оранжевых до свекольных. Нужно было очень осторожно объедать мясо, чтобы не занозить уголки рта микроскопическими волосками, которыми, вперемешку с косточками, был набит каждый фонарик. Но никак было не удержаться, потому что ближе к косточкам и начиналась самая мягкая мякоть… И был еще за Витиным домом коренастый пень баобаба, на котором Сашка с Витей раскладывали карты воображаемых земель.
И все это вплоть до врастающего все глубже и глубже в землю пня сохранилось и по нынешнюю пору. Из городских джунглей, поглотивших былые пампасы, можно и сейчас сквозь прежнюю арку войти в бывшую Бебелю — после капремонта, отселившего Витиных родителей на другой конец бесконечного мегаполиса, она сделалась даже несколько поновее. В остальном же — разве что лопухи измельчали да яблони одичали, только что на людей не кидаются. А компании, расположившиеся под их корявенькой сенью, — те могут и кинуться. Нет, под ними и прежде располагались не ягнятки, но былые удальцы хотя бы что-то из себя изображали, а нынешние перед своими жертвами склонны красоваться не больше, чем охотник перед дичью. Когда-то Витю в составе всего класса возили в зоопарк (Юрка к этому времени уже с ним сравнялся), и еще в метро Витя снова удостоверился, что люди могут быть не страшными, только когда их не очень много: даже самые культурные дяденьки в шляпах или шпионских беретах и тетеньки в шляпках, округлых, как пустые фары, преодолевают толпу, словно какой-то поток. В зверях за решеткой было несравненно больше человеческого — все они хотели Вите что-то такое показать. Или по крайней мере совершали массу ненужных действий. Речь не о мартышках — те-то вообще чистая малышня, — но даже и солиднейший вроде бы белый медведь открыто выставляет себя дураком: в мокрой грязной шубе, будто пьяный, плюхнувшийся в осеннюю лужу, где почему-то плавают всевозможные объедки, кувыркает автомобильную покрышку, переворачивается на спину и, раскорячившись, дрыгает босыми ногами в меховых штанах. Енот озабоченно оттирает ручки; Юрка ему свистит: «Эй, выстирай мне трусы!» — а он притворяется, что не слышит, но по его старенькому, в седых бакенбардиках личику отчетливо видно, до чего ему все осточертели.
Рысь торопливо прохаживается взад-вперед, будто нервная дама в приемной, едва успевая перед стенкой нырнуть маленькой головкой с кисточками — так и ждешь, что ей вот-вот скажут: «Гражданка, сядьте, пожалуйста!»
Снежный барс — на лице безмерная обида: не надо мяукать, не надо звать меня кошачьим именем: «Барсик, Барсик!» — нечего подлизываться!.. Смотрит мимо, однако явно все сечет.
Волк не столь бескомпромиссен, в своей бесконечной пробежке туда-сюда он легонько косит через плечо, с чего это весь класс вдруг развылся: у-у-у, у-у-у-у… А потом догадываешься: да ведь наверняка же и все так воют — он и любопытствует: неужели и эти такое же дурачье?
Лев в своей войлочной гриве мудр, как Карл Маркс, — и вдруг демонстративно зевает всем в лицо, выставляя на обозрение слюнявый язычище. «Царь зверей, царь зверей», — почтительно шелестит у клетки, а он — вот вам царь зверей, лопайте!
Пожалуй, лишь в террариуме не было ничего человеческого. Хотя нет: медленно струящиеся змеи что-то определенно давали знать — держи, мол, ухо востро, — только не понять, насчет чего это они. Единственным, кто ни на что не намекал, а просто лежал себе да лежал бревном, был аллигатор — бугристый, как чудовищно разросшийся одичавший огурец. Из двух болотных наростов поблескивали ничего не выражавшие глаза — перламутровым огнем отражали свет лампы и больше ничего. Пасть была прорезана неровно, крючковатые зубы натыканы как попало, но нижний край челюсти был очень точно подогнан к верхнему. «Как неживой…» — через минуту выразил кто-то общую озадаченность, и Юрка начал стучать по стеклу, делать пальцами: «Фрр! Фрр!» — изображая, быть может, взлетающих птиц, но аллигатор не реагировал никак. «Может, он дохлый?» — неизвестно кому задал Юрка нарастающий общий вопрос, и вдруг перламутровый глаз затянулся медленной пленкой, а потом снова засиял, неживой из неживого. У котенка абсолютно другие глаза…
Юрка вновь принялся стучать, мяукать, лаять, но аллигатор, по-видимому, когда-то уже успел убедиться, что стекло не прошибешь, и теперь не желал совершать бесполезных движений. Вроде бы разумно. Но ведь и собака отлично знает, что цепь не разорвешь, забор не перепрыгнешь, — однако попробуй ее подразни — она хрипом, пеной изойдет, но будет все кидаться и кидаться. Что ж она, глупее аллигатора? Да нет, конечно, — просто в ней есть что-то человеческое, а в нем НИЧЕГО. Это был идеальный образ утилитаризма, сформулировал бы Витя, если бы имел склонность к философствованиям.
Аллигатор вовсе не был неповоротливым флегматиком, Витя сам видел в каком-то киножурнале, как аллигатор пузатой лапчатой торпедой вылетал метра на два из воды и ухватывал поперек живота нежную косулю, которая в миллиард раз умнее, роскошнее и красивее его, и, взбивая воду своим страшным бугристым хвостом, вращал бьющуюся бедняжку, выкручивая из ее трепещущего бока аппетитный кусище… Да аппетитный ли? Для него ведь наверняка существует лишь съедобное и несъедобное!..