Книга Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ванда Звиногродзкая
Не говори: «отчего это прежние дни были лучше нынешних?», потому что не от мудрости ты спрашиваешь об этом.
Книга Екклезиаста 7, 10
Писатель должен стремиться не к тому, чтобы отображать великие дела, а чтобы малые представить интересными.
Артур Шопенгауэр
ДА, РАНЬШЕ БЫЛИ ВРЕМЕНА!
Многие годы меня не покидало ощущение, что я родился слишком поздно. Потрясающие эпохи, невероятные события, блестящие личности — все это, в моем понимании, осталось в прошлом и закончилось раз и навсегда.
В период моего самого раннего детства, в пятидесятые годы, «великими эпохами» были для меня, прежде всего, годы недавней войны, а также предшествующий ей период тридцатых годов. Военное время представлялось мне в образе героической, даже титанической борьбы, в которой решались судьбы мира, а тридцатые годы казались золотым веком свободы и безмятежности, когда мир, как бы подсвеченный мягкими лучами заходящего солнца, нежился и предавался невинным безумствам.
Позднее, где-то с начала шестидесятых годов, очередной «великой эпохой» неожиданно стал для меня лишь недавно закончившийся сталинский период, который я, правда, еще застал, но был слишком мал, чтобы осознанно почувствовать его зловещее всевластие. Разумеется, я прекрасно понимал, что — так же, как и война, — это был кошмарный период, время какого-то коллективного помешательства, деградации и беззакония, тем не менее именно в силу этих доведенных до крайности пороков он представал передо мной как немыслимый, совершенно противоестественный феномен. И я особенно жалел о том, что лишь прикоснулся к этому периоду и не успел в него погрузиться, обреченный на перспективу детской коляски, комнаты в городской квартире и загородной дачки. От диких оргий и убийств, организованных тогдашними властями, от безумного и неистового экстаза, в который впадали тысячи людей, от всего того гвалта, гомона и бреда наяву до меня доносилось лишь едва различимое эхо, смысла которого я совершенно не понимал.
Ощущение того, что я безнадежно опоздал, давало о себе знать в самых разных контекстах, размерах и формах. Оно не ограничивалось лишь историческими аналогиями, но распространялось и на другие области, масштаб которых был несравненно мельче, даже миниатюрнее.
Вот я начинаю учиться игре на фортепиано. Моей учительницей стала пожилая, изысканная дама из дворянской семьи. Еще в двадцатые годы она брала уроки музыки в Париже, Лондоне и Вене. И с первого же урока мне приходится выслушивать, как когда-то все было прекрасно, а теперь скверно — какие были таланты и какие виртуозы, как быстро все постигали музыку и как ею наслаждались.
— Бах, Бетховен и, прежде всего, Моцарт — это подлинное чудо природы, воплощенное совершенство, истинный образ Божий! День, когда он появился на свет, необходимо чтить наравне с Рождеством Христовым! Запомни хорошенько: двадцать седьмого января тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Теперь уже нет таких гениев. Теперь вообще музыка… Эх, да что тут говорить! Вакуум, пустыня, миражи!
Или другой пример. Я увлекся шахматами. Через несколько лет самостоятельных занятий решаюсь записаться в клуб, чтобы усовершенствоваться в этой игре. Тренер, несколько опустившийся довоенный интеллигент, не чурающийся рюмашки, разучивает с нами — небольшой группой юных адептов — различные дебюты и окончания и показывает, «как играется» та или иная партия. Сделав какой-нибудь ход, он вдруг прерывает демонстрацию партии — что случается довольно часто — и задает вопрос:
— Знаете, кто придумал этот ход? Кто первым сыграл таким образом?
Естественно, никто не знает, а нашему наставнику только того и надо. И начинается так называемое отступление в общеобразовательных целях:
— Капабланка. В 1925 году, на турнире в Лондоне. Надеюсь, вы знаете, кто такой Капабланка…
— Ну… мастер, — бормочет кто-нибудь из нас.
— Мастер! — потешается над этим убогим ответом наш тренер. — Я тоже мастер. Это был СУПЕР-мастер! Гений! Один из величайших шахматистов, ступавших когда-либо по этой земле. Виртуоз позиционной игры! Теперь уже нет таких шахматистов. И вообще шахматная игра деградировала.
— Ну, а Ботвинник, Петросян, Таль? — пытается кто-то возразить, назвав знаменитых в то время советских гроссмейстеров.
На лице нашего наставника появляется неописуемая гримаса неприятия, после чего он впадает в угрюмую задумчивость.
— Нет и нет, — говорит он наконец, и лицо его выражает неприязнь, граничащую с отвращением, — это все не то! Это не имеет ничего общего с тем, как когда-то играли в шахматы и кем были когда-то шахматисты. Ласкер, Алехин, Рети. О, какие это были гиганты, титаны! В них воистину горела искра Божия! Капризные, непредсказуемые, остроумные, всегда в поиске, всегда в полете. Люди из эпохи Ренессанса! И шахматы действительно были королевской игрой! А теперь… Эх, не стоит и говорить! Состязания заводных роботов.
И еще один момент: горы, альпинизм. Мне лет тринадцать, и один из друзей родителей, альпинист старой формации, берет меня с собой в Татры, на настоящее восхождение. Я и раньше бывал в Закопане, но мой опыт как туриста ограничивался лишь проживанием в уютных частных пансионатах и прогулками по долинам и горным лужайкам тропами, проложенными гуралями[1]для «крестьян». На этот раз мы должны были жить на настоящей альпинистской базе и совершить настоящее восхождение. И мы действительно поднимаемся с моим искушенным наставником и проводником к самому сердцу Татр, чтобы поселиться в одном из самых знаменитых и даже легендарных альпинистских центров. Выспались мы хорошо: в заранее заказанном — с соответствующим уведомлением — двойном номере. С едой, однако, намного хуже: приходится ждать в растянувшейся длинной лентой очереди. Это же повторяется при попытках воспользоваться сантехническим оборудованием. Наконец, преодолев все преграды и трудности, мы выходим на долгожданное восхождение — на встречу с овеянным мифами пространством и царственным величием безмолвных горных массивов. Но вожделенную тишину и покой все время нарушали какие-нибудь шумные и шальные школьные экскурсии, а созерцанию простора, открывающегося на вершинах и горных пиках, мешали песнопения и клики организованных туристических групп, шествующих «тропою Ленина». И мой испытанный проводник — в старой темно-зеленой штурмовке, в коричневых бриджах из толстого вельвета, опускающихся немного ниже колен и там прихваченных специальными пряжками, в шерстяных клетчатых гетрах, плотно охватывающих икры, и в поношенных, но хорошо сохранившихся французских ботинках — с горечью начинает, картинно усевшись на обломок скалы, следующий монолог:
— Гор уже нет! И альпинизма в Татрах нет и не будет! Даже это угробили! Шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на этих чертовых муравьев. Массовый туризм! Где это видано! Совершенно бестолковая затея. Когда я ходил в горы, еще перед войной, все происходило иначе. Приезжаешь; со станции первым делом идешь закупать провизию, крупы, макароны, бекон, чай, сахар, лук. Никаких деликатесов; зато все дешево и сердито. Затем до Розтоки или Морского Ока. Пешком или на автомобиле, но не на этих современных автобусах, а на такой маленькой, открытой, частной машине, которая отправлялась в путь, когда ее хозяин пожелает или когда соберется достаточно пассажиров. На базе «Розтока» семейная атмосфера. И прежде всего безлюдно, пятнадцать человек, не больше. С этой основной базы и совершались восхождения, даже многодневные. Ночевали мы в шалашах, а где повыше — в горных хижинах и расщелинах, вместе с пастухами… О чем я, в конце концов, речь веду? Об одиночестве и тишине. О том, что ты один на один со стихией и собственными мыслями. Ты идешь, и ты один, как первый человек на планете. На рубеже земли и неба. И голова твоя в лазури небес… в космосе. Поверх цивилизации. Попробуй-ка теперь это испытать, по крайней мере здесь и сейчас, в этой толпе сбившихся в стадо «крестьян» и их «проводников», посреди гомонящих экскурсий. Это такая пародия, такой базар, что даже не по себе делается…