Книга Культура шрамов - Тони Дэвидсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Драгоценный миг, скользя уходящий в целлулоидную память.
Головография
Я слышу, как мама и отец перешептываются на кухне. Их уши и рты периодически смыкаются — одна голова поворачивается ко рту, потом другой рот к уху. И так далее, и так далее. Я не знаю, о чем они могут шептаться, но чувствую, как волоски у меня на шее встают дыбом, как напрягается каждый мускул, пока я пытаюсь сосредоточиться на картинке-головоломке, которая лежит передо мной. Пятьдесят кусочков, и не похоже, чтобы хоть один подходил. Мне хочется подбросить всю эту кучу в воздух и посмотреть, как они разлетятся по фургону. И тут я слышу, как мама бросается ко мне, вижу ее протянутые руки, они подхватывают меня под мышки, и мне открывается вид фургона, по которому я так и не разбросал головоломку. Мама поднимает меня и тащит мимо отца, а он отворачивает лицо, отводя глаза к сковородке с готовящейся едой. Шесть сосисок, два яйца, три ломтика бекона. Мама ставит меня перед мойкой, хватает за руки, висящие по швам, и сует их под холодный кран. Вода льется, разбрызгиваясь повсюду, мамины руки встречаются с моими, лихорадочно скребут кожу, под ногтями, между пальцев. «Неужели я должна тебе опять говорить, неужели я должна?» Я не очень понимаю, что она мне говорит, но руки у меня коченеют от холодной воды, льющейся на них.
Выход встала с кровати, и я лежу как камень. Она пошла в кухонный отсек и открыла кран над мойкой. Я слышал, как она пьет из крана, хлюпающие звуки, временно заглушающие все остальное. И потом — как она плюхнулась на колени, шлепнув ладонями по виниловому покрытию, и вот она уже ползет из кухни в жилую часть фургона, где на расшатанной раскладушке сплю я.
Если бы я не слышал ее, то запах дыма предупредил бы меня о ее приближении. Это была игра, ночная игра, как забавы прежних лет, когда я мог сидеть у нее на коленях, не переживая, что слишком тяжел для этого, и мы, бывало, смотрели фильмы ужасов, пока отец, который только еще начинал погуливать, отсутствовал. Я находил утешение в таком времяпрепровождении, еще один уход в целлулоид, но Выход всегда знала фильмы, и как раз перед тем, как музыка, нарастая, переходила в крещендо, она тыкала меня пальцами в ребра, кусала за шею, сильно сжимала мне ляжку. И я чуть не выпрыгивал из кожи, а она покатывалась со смеху — слезы по щекам градом, — приговаривая: «Страшно тебе было, страшно?»
Я попадался на это каждый раз.
Она плавно подтянула тело к изножью постели, и я ждал шока, но понимание того, что произойдет, тут не помогало, поскольку я никогда не знал, каким будет шок, и всегда напрягался. И вот это случилось, я выпрыгнул из постели, выпрыгнул из кожи, выпустив из себя весь воздух, так что несколько секунд задыхался. Она разразилась смехом, довольная, что устроила мне прогон всего «Дома ужасов»,[1]который мы вместе смотрели, но ведь она думала, что мой испуг вызван шоком пробуждения, что этого было достаточно, чтобы ее шутка дошла. Ей было невдомек, что именно ее присутствие, ледяное прикосновение ее рук к моим голым лодыжкам выбросило меня из постели катапультой. И я понял, что под краном она держала не только рот, но и руки. Такая вот игра.
Она так смеялась, когда возвращалась в кровать, что не услышала щелчка фотоаппарата, высунутого из-под стеганого одеяла.
Головография
Ночь в самом разгаре, и я снова в туалете. У меня кружится голова. Мои руки в пятнах, живот сведен болью, которая никак не проходит. Я мычу, чтобы обратить на себя внимание, чтобы кто-нибудь пришел и забрал меня от меня самого, я склоняюсь над унитазом, думая, что никто не придет, но по крайней мере хоть отблююсь.
Потом отец раздвигает штору из пластмассовых бусин и заходит внутрь. Глаза у него затуманены сном, и ему требуется время, чтобы сфокусироваться на мне, щурясь от голого света лампочки. Он обнажен, но все, что я вижу, это какие длинные у него волосы, черными жгутами спадающие ему на спину. Без единого слова он поднимает меня от унитаза — его сильные руки натягивают мне кожу под мышками — и усаживается на стульчак верхом. И потом единственный звук — это звук его испражнения, единственное действие — это действие его кишечника, поспешно извергающегося в унитаз. Он не говорит мне ни слова, пока сидит, на его лице отражается удовольствие и облегчение, по мере того как жидкий стул стекает в воду. На лбу у него капли пота, и выглядит он таким же больным, каким я себя чувствую, но он не заговаривает о пятнах на моих прижатых к животу руках, о боли, которая выражает себя графически ради него, ради его внимания. Он не говорит ничего. Он раскручивает бумажный рулон, и это самый громкий на данный момент звук в фургоне. Он встает и потягивается. Словно завороженный, я наблюдаю за каплей жидкости на кончике его члена. Когда он закрывает глаза и расправляет руки, я знаю, что секунду-другую можно смотреть — это нормально. Пока тело его расслабляется и глаза неизбежно открываются, я гадаю, как она может там просто висеть. Но потом механические движения моего отца, которые все в той же тишине выносят его из туалета, отвечают на мой вопрос. Желтая капля перепрыгивает от него ко мне, приземляется на мою руку — желтое пятнышко, окруженное краснотой, — и я ее там оставляю, боль в животе временно позабыта.
Я все еще слышу шепот. Но на сей раз вместе с дыханием доносятся и слова.
«Не сейчас».
«Пожалуйста…»
«Время неподходящее».
«Пожалуйста…»
«Подожди… в другой раз… скоро».
«Почему?»
Паника в четырех шагах от моей раскладушки разговаривает с Выход. Если бы я не слышал слов, мог бы догадаться о происходящем по дымке над их постелью, по их придушенному обмену репликами, теряющемуся в испарениях, освещенных тусклой лампочкой маленького бра, которое висело между ними — шнур колыхался от одного к другому, подчиняясь ритму дыхания.
«Не понимаю».
Я не мог видеть его лица, но слышал голос. Странный голос — слабый и меланхоличный, гордый и смущенный. Потом мгновение тишины. Затишье, за которым последовал неожиданный, прерывистый хриплый крик, когда он начал с силой лягать ногами стеганое одеяло, бешено молотя его ступнями, так что в темноте фургона я видел, как оно парило, словно подвешенное на двух белых веревках, прикрепленных к моему отцу. А затем — нарастающий гул землетрясения, мычание, переходящее в рык. Он ругался и изрыгал проклятия себе под нос, с нечеловеческой мощью колотя одеяло ногами.
«Перестань!» — крикнул я ему.
Но он только начал. Как уже бывало не раз в других местах, он не остановится. Он не мог сам остановиться. Когда он прокричал имя моей матери, это был крик надежды, а не гнева. Но она удалилась в ванную, закрыв дверь на задвижку. Его вопли, его слезливая ярость сотрясали фургон, его пальцы бешено царапали и рвали пижаму, ткань сбивалась жгутом вокруг его тела.