Книга И узре ослица Ангела Божия - Ник Кейв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь — Это — Плохо — Это —Ад — Можно — Ли — Сбежать —Ад — Назад Наконец мне удалось овладеть собой, и тогда разбитыми и саднящими костяшками пальцев я отстучал по стенке моего ящика последнее прощальное послание.
Опустилась ночь. Теперь–то я знаю, что это была именно она. Но тогда, лежа на спине в ящике из–под фруктов, одинокий, опутанный ремешками, я с нарастающим ужасом следил за тем, как мутнеет пронзительное сияние дня, и дрожал от страха, прислушиваясь к причудливой музыке сумерек. Я слышал, как кто–то гулко ухает, попискивает, шуршит, скребется, я слышал леденящие душу завывания. Я решил, что настал конец света.
Страшный Суд стоял у дверей, и мне не оставалось ничего другого, как спокойно лежать (ничего другого я, впрочем, и не умел) и ждать, пока смертная мгла не поглотит меня целиком. А дальше ясно что последует, сияющий ковчег завета, молнии и громы, ангельские голоса, трус, буря и град.
Постепенно маленький мой мирок окутали покровы, сотканные из мрака и черных теней. И тогда в кромешной мгле я услышал шаги, тяжелые и неуверенные. Кто–то поднялся по крыльцу и замер за дверью.
Я сжался от страха в ящике.
С отвратительным скрипом внешняя дверь отворилась, затем последовала долгая возня со щеколдой, сопровождаемая бранью. Вспыхнул нестерпимо яркий свет, дверь с грохотом захлопнулась, кто–то громко рыгнул, и я увидел, как в комнату, едва держась на ногах, ввалилась моя мамаша. Она прошла мимо, не заметив меня, и исчезла в дальнем углу.
Одинокая лампочка без абажура свисала с потолка прямо над моей колыбелью.
Ее неровный свет загипнотизировал меня своим жарким мерцанием. Я лежал на спине и смотрел на лампочку со все возраставшим беспокойством, замечая, как ночная мошкара тучами слетается к тихо гудящей путеводной звезде. Беспомощно я наблюдал, как какая–нибудь излишне пылкая ночная бабочка, комар или муха то и дело касались смертоносного стекла. Мгновенно крылышки и усики насекомого обращались в пепел, а крошечное тельце жертвы бессмысленной отваги с неслышным писком падало в мою колыбель. Перенесшие чудовищную ампутацию насекомые умирали у меня на глазах, бились, агонизируя, в отвратительных судорогах, пока не являлась смерть, чтобы положить предел их мучениям и вместе с ними — их недолгой жизни.
Тут я понял, почему оплакиваемый мною покойный брат умер столь безропотно.
Жизни в нем не было. Одна Смерть.
Ну а потом настал новый день. Выскочившее на небосклон солнце извергло потоки масляно–желтого света на восточные холмы и разбудило .своим золотым шумом всю долину.
Пара ворон ликующе каркала высоко в небе. Где–то на холмах выла дикая собака.
Слышно было, как пищат некормленые цыплята. Неподалеку печально заржал мул. Сверху доносились идиотские трели жаворонка. Трудолюбиво жужжали пчелы.
Мир вокруг меня жил и требовал к себе внимания.
На колокольне зазвонил колокол. Заквакала тростниковая жаба. Ударилась в стекло муха. Раздался гудок автомобиля, проехавшего по Мэйн–роуд.
Мир вокруг меня ждал, чтобы на него обратили внимание. И того же ждали все живущие в нем птенцы и мальцы, котята и щенята, ягнята, поросята и прочие ребята. Что касается меня, то я очень сильно нуждался во внимании. Да, да. Меня необходимо было покормить — и срочно. Мое тело требовало живительной пищи.
Сколько мне еще ждать? Вы, часом, не знаете? Разве я уже не сказал вам, что был дьявольски голоден?
Я поразмыслил, не съесть ли мне пару–другую жареных мошек, валявшихся у меня на животе… нет, пожалуй, не стоит…
Вместо этого я решил поднять крик — то есть привлечь к себе внимание обыкновенным для голодных младенцев способом. Я набрал в легкие побольше воздуха и зашелся в неистовом плаче, выкрикивая слова, которые на языке грудных детей означают «Накормите меня!*, «Есть!* и «Где моя титька?. Я бился и корчился в плену ремешков, которые мой Па — непревзойденный мастер в области силков и ловушек — устроил таким образом, что каждое движение моего младенческого тела стягивало их только туже, еще более ограничивая мою свободу. Не прошло и минуты с того момента, как я начал скандалить, а ремешки уже затянулись так сильно, что все мои движения свелись к ерзанью лодыжками, закатыванию глаз, высовыванию языка, ну и, разумеется, — к словоизвержению. О, как слова срывались с моего языка, лились из моего горла, исторгались из самого моего нутра. Я кричал: «Накормите меня!* и «Вы что, меня уморить хотите!» и «Мать вашу так, я жрать хочу!», но знаете что? Да, да, знаете что? Сколько я ни выл и ни орал, сколько ни надрывался и ни закатывался в истерике — сколько ни напрягал связки, ни бесился и ни бился — как я ни старался, знаете, что я обнаружил? Ни звука не вырвалось из моего горла. Даже писка не раздалось внутри моей дощатой колыбели. Да, да, именно так ни малейшего звука. Я был обескуражен этим открытием. Я чувствовал, что меня надули.
Я понял, насколько я одинок.
Свободной ручонкой я оторвал клочок от газеты, выстилавшей изнутри ящик, скатал ее в маленький шарик и, засунув в рот, стал сосать бумагу, пока она не размокла; тогда я проглотил ее.
Эта легкая трапеза на время утолила мой голод, желудок слегка наполнился. Я зевнул изо всех сил, и мои мысли снова обратились к мертвому брату. Тот все еще лежал по соседству в ящике, над которым уже кружили мухи. Зевнув еще сильней, я закрыл глаза и, засыпая, подумал: — Интересно, мой братец тоже был немым? Пожалуй, этого я никогда наверняка не узнаю, — помню, подумалось мне. — Никогда–никогда.
И мне приснилось, что я встретился с братцем на небесах и мы оба нежимся с ним в ватных облаках. Братец держит в руках золотую арфу. Когда он касается ее пальцами, дождь серебристых звуков проливается на меня. Я улыбаюсь, и братец улыбается мне в ответ. Но тут братец перестает играть и расправляет крылья. И я вижу, что они у него перепончатые, черные и покрыты липкой слизью. Он почесывает свои волосатые ноги арфой, а затем водружает ее себе на голову, и арфа тут же превращается в корону. Я пытаюсь улететь, но у меня еще крылья не отросли. Мое безволосое тело, белое, как личинка мухи, конвульсивно дергается и не может–не может–взлететь. Братец показывает на меня пальцем и кричит: «Самозванец! Убирайся отсюда! Убирайся/* И тут я вижу, что небеса краснеют и разжижаются, и меня куда–то несет потоком, и в ушах у меня звучат сдвоенные удары «Бум–бум–бум–бум. бум–бум…*, как будто бьется чье–то сердце.
Я проснулся.
Над моей колыбелью склонился отец. Его фигура была похожа на посох с крючком на конце. На морщинистом лице выделялись внимательные бесцветные, глубоко посаженные глаза.
Па сел за стол. В одной руке он держал миску, в другой — ломоть хлеба.
Он дал мне мякиш, смоченный в молоке. Мякиш был теплым и вкусным.
Но от пальцев у Па разило каким–то жиром или смазкой, и когда голод немного отпустил меня, я плотно сомкнул губы и отвернулся, чтобы меня не стошнило от этой едкой химической вони.
Па встал, и тогда я увидел, что он сидел на поставленном торцом ящике из–под фруктов! Я скосил глаза в сторону. Моего братца не было рядом! Исчез и ящик. Рядом с моей колыбелью лежал железный капкан, покрытый густой черной смазкой. Жуткие острые зубья!