Книга Вдовий пароход - Ирина Грекова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я колебалась. Предложение испугало меня, всколыхнуло всю бездну моей неуверенности в себе. Ничего я но знаю, не умею. И все же это была работа, а работать было необходимо, чтобы жить. А жить надо было непременно, неизвестно для чего, но надо! Никогда еще я не была так жадна на жизнь. Меня радовал, меня страстно интересовал мир со всеми своими подробностями: лиловым асфальтом улиц, бегучими дымами в небе, зеленой прошлогодней травой, лезущей из-под грязного снега грубым символом бессмертия… А живые существа: кошки, голуби, дети со своей занятостью и тайной! Не надо это понимать так, будто я забыла свое горе. Нет, горе было во мне, горе было свято, но жизнь привлекала меня безмерно… Карандаш стукнул весьма решительно.
— Жду ответа. Устраивает это вас, товарищ Флерова?
Стук означал: не задерживай. Даже он, этот рыжий, был мне интересен.
— Устраивает, но… боюсь, не справлюсь.
— Пустяки! "Чижик-пыжик, где ты был?" — пропел он фистулой. — Ну как? Сыграете "Чижика"?
Я поглядела на руки, пошевелила пальцами. Пальцы двигались.
— Пожалуй, сыграю.
— Тогда заметано. Даем направление в Дом ребенка. А вы не тушуйтесь. Повеселее, повеселее, мамаша!
Кажется, впервые в жизни меня назвали мамашей, а было мне тогда неполных сорок лет. Потом называли по-всякому — и мамашей, и бабушкой, и бабусей. Даже бабой-ягой. Ходила я с палочкой вроде клюки, спина согнута, мальчишки бегали за мной и кричали:
— Баба-яга, костяная нога!
Ко всему привыкаешь.
Дом ребенка, куда мне дали направление, помещался в окраинном переулке, в одном из тех, где Москва перестает быть Москвой, где вылезает из-под ее облика глубокая, глухая провинция. Там стоят, развесив ветви, старые, дуплистые деревья, под ними ютятся покосившиеся пятнистые домики, серо-лиловые, как всякая обветренная, мытая дождями древесина. На окнах домиков данью времени кое-где сохранились крестообразные бумажные наклейки — наивное средство, будто бы сохранявшее стекла во время налетов, — ими очень увлекались в начале войны. А сейчас было начало весны — слабое, солнечное начало; пахло землей, мокрыми ветками, будущим. Я шла переулком, опираясь на свою клюку, и меня радовало, как гибко и свободно идет от колонки женщина с ведрами, как плавно похаживает на ее плече коромысло, роняя светлые полновесные капли. На деревьях целым кагалом картаво орали какие-то птицы, должно быть грачи. Нищая, весенняя прелесть домиков, бумажных крестов, грачиных гнезд трогала надеждой, обещанием жить. Радиорупор на углу передавал что-то бодрое о положении на фронтах; под ним стоял, задрав голову, старик в обтрепанных валенках, и его борода сквозила на солнце.
Дом ребенка, в конце переулка, за высоким забором, тоже весь насторожился в ожидании жизни. В саду меж подтаявших, рябо почерневших сугробов парами ходили по дорожкам под присмотром воспитательницы очень маленькие, очень тихие дети. Они были одинаково скромно и бедно одеты в казенные ватнички. Дом был каменный, двухэтажный, в кольце террас, сплошь затканных плющом, голым, усохшим за зиму, но жадно желающим жить. Когда я подходила к дому, меня поразил тихий хор маленьких плачущих голосов, доносившийся из одного крыла сквозь раскрытые форточки. Женщина в белом халате с бадейкой в руке вышла из дома. Я спросила: "Что это?" — разумея тихий хор.
— Грудные плачут, — ответила она. — Ну, это так говорится — грудные, а где ихние груди? Матерей нет — кто погиб, кто бросил. Наши все искусственники, на смесях растут. Рахит замучил, но ничего, боремся. А вам что надо, мамаша?
У нее было нежное, полное, желтоглазое лицо, чуть оттененное пушком у выпуклых губ.
— Мне заведующую, — сказала я, — меня, знаете, сюда направили на работу.
Женщина засмеялась и махнула бадейкой, указывая, куда мне идти. Это могло означать: тоже, работничков посылают… "Нет, не возьмут, — подумала я, — кому я тут нужна со своим "Чижиком"?"
В сенях стояли батарейкой бутылочки с сероватым молоком, аккуратно заткнутые ватными тампонами. Дверь в кабинет заведующей была открыта. Я вошла. Заведующая, очень немолодая, со складками заботы на желтом лице, считала на счетах. Я положила ей на стол свое направление.
— Сейчас, — сказала она, продолжая считать. — Не десять рук. Бухгалтер больна. А я здорова?
Мне было трудно стоять, я села. Щелк-щелк — говорили счеты. В окно светило солнце. Тонкая разрезная тень от плюща осторожно двигалась по столу, по желтым рукам заведующей. Хора грудных отсюда почти не было слышно, он звучал еле-еле, слабой музыкой жалобы, нотой печали. "Нет, не возьмут, — снова подумала я, — слишком здесь хорошо".
Заведующая кончила считать, отодвинула счеты и взяла мое направление.
— Арифметику знаете?
— Плохо, — ответила я, спешно припоминая таблицу умножения.
— Вот как и я. Дважды два еще знаю, а более высшего — нет. Мне грамотные сотрудники ох как нужны. Рабочие руки требуются. А кого присылают? Только что не в гробу.
Я встала, собираясь уйти. Мешочек, сумочка…
— Постой, не лотошись! — прикрикнула она. — Я не со зла, это у меня плач души. Надо же мне поделиться! Не делишься, не делишься — и лопнешь.
Я молчала.
— В мое положение тоже надо войти. Нянек нет. Нюрка на завод возмечтала, не сидится ей, штопор в заднице. Слесарей нет, ведра все прохудились. Молока не допросишься, суют суфле. А от суфле какой рост? Я им говорю: "Дети, говорю, расти им надо". А они: "У всех трудности". Подавись они своими трудностями, тьфу! Все одна, кругом одна, помощников нет. С ума сойду, прямо в психическую, под душ Шарко.
Я молчала. Все правда, мне остается уйти.
— Не входишь в положение. Ну ладно, возьму. Ставка есть. Не козу же брать на эту ставку.
Так меня приняли в Дом ребенка на ставку музыкального воспитателя.
Странная была эта должность, эта ставка. И почему она существовала? Загадка. Казалось бы, рассуждая по разуму — война, всего не хватает, мало молока, мало хлеба, а тут — музыка. И вот поди ж ты, тоненький культурный ручеек, кем-то и когда-то задуманный, струился себе и струился, помогал жить… В Доме ребенка имелся даже рояль — старенький, глубоко расстроенный, но со следами чистого, благородного тона. Я взялась за работу. Первым делом надо было позвать настройщика. По этому поводу мне пришлось выдержать баталию с нашей заведующей Евлампией Захаровной. По ее мнению, звук был очень даже хорош. Но я подавила ее авторитетом, сославшись на свое специальное образование (вообще-то я редко о нем вспоминала)… Отыскался и настройщик, замшелый старик, очень словоохотливый, который все время спрашивал: "Вы меня узнаете?" — разумея под этим: вы меня понимаете? «Узнать» его было довольно трудно по запутанности его мыслей, но одно было ясно: за работу он требовал бутылку. Опять бой с Евлампией Захаровной, которая вместо бутылки давала чекушку, то есть четверть литра. Старик был непреклонен, и через неделю заведующая сдалась. Откуда она достала бутылку — неизвестно. Эта женщина была хозяйственным гением, могла что угодно добыть, обменять, выклянчить. "Если б знать арифметику, я бы далеко пошла!" Одним словом, рояль был настроен. Я села за него со страхом. Руки, руки. Но они кое-как слушались. Я сыграла несколько пьесок из "Детского альбома" Чайковского. Когда-то, очень давно, я их разучивала, сидя у рояля с бантом в косе, мечтая о воле, о дворе, о «казаках-разбойниках», а меня заставляли играть, заставляли… Тогда я ненавидела музыку, словно предчувствовала, что ничего из меня не выйдет… "Болезнь куклы", "Похороны куклы"…